После убийства Ивана Антоновича Екатерина II писала в своем манифесте, что она приехала на встречу с арестантом, чтобы увидеть принца и, «узнав его душевные свойства, и жизнь ему по природным его качествам и воспитанию определить спокойную». Но ее якобы постигла полная неудача, ибо «с чувствительностью нашею увидели в нем, кроме весьма ему тягостного и другим почти невразумительного косноязычества, лишение разума и смысла человеческого». Он «рассудка не имел доброе отличить от худого, так как и не мог чтением книг жизнь свою пробавлять». Поэтому, сочла государыня, никакой помощи несчастному оказать невозможно, и «не оставалося сему несчастнорождненному, а несчастнейше еще взросшему, иной помощи учинить, как оставить его в том же жилище».
Вывод императрицы о безумии Иванушки делался не по заключениям врачей, а по донесениям охраны и на основании своего впечатления. Известно, что профессиональный врач к Ивану Антоновичу был допущен только один раз, но его заключение о здоровье арестанта осталось неизвестным. Конечно, сомневаясь в компетентности и объективности тюремщиков, Никиты Панина, императрицы Екатерины, мы должны помнить, что двадцатилетнее заключение не могло способствовать развитию личности несчастного узника. Человек не котенок, который даже в полной изоляции вырастет котом. Для личности Ивана жизнь в одиночке под постоянным надзором и то, что врачи называют «педагогической запущенностью», оказались губительны. Он не был ни идиотом, ни сумасшедшим, каким представляет его официальная версия властей, но его жизненный опыт был деформированным и дефектным из-за тех ограничений, которые на него накладывали тюремщики, из-за той жизни в четырех стенах, которую он вел два с половиной десятилетия.
В доказательство безумия Ивана тюремщики писали о его неадекватной, по их мнению, реакции на действия охраны: «В июне {1759 года} припадки приняли буйный характер: больной кричал на караульных, бранился с ними, покушался драться, кривлял рот, замахивался на офицеров». Между тем известно из других источников, что офицеры охраны наказывали арестанта — лишали чая, теплых вещей, наверно, и бивали втихомолку за строптивость и уж наверняка дразнили, как собаку. Об этом есть сообщение Овцына, писавшего в апреле 1760 года: «Арестант здоров и временем беспокоен, а до того его доводят офицеры (Власьев и Чекин. —
Овцын писал 9 июля 1759 года: «Арестант, видимо, в уме, действительно, помешался. В лице перед прежним стал быть хуже и бледнее, а когда я спрошу, здоров ли, то с великим сердцем ответствует, что здоров, а в поступках так, как прежде… доносил от времени беспокойнее. Из нас каждому, заходя, в глаза дует и фыркает и другие многие проказы делает, а во время обеда на всех взмахивает ложкою и руками, кривляет ртом, глаза косит, так что от страху во весь стол усидеть невозможно, и он, увидя, что я робею, более всякие шалости делает».
Не исключено, что помимо проявлений сильного заикания, которое во время затрудненной речи приводит к особенной мимике, которую можно воспринимать как неприятную гримасу, кривляние, в поведении арестанта можно увидеть следы инфантильности, а более всего — оскорбленную гордость и даже спесь. В конфликтах с офицерами охраны он, как правило, заводил речь о своем истинном высоком происхождении, прежнем высочайшем статусе, считал, что люди, которые его окружают, спят в его комнате, делят с ним стол, оскорбляют его, недостойны его мизинца, причем к этой теме возвращался часто: «Много раз старается о себе, кто он сказывать, только я запрещаю ему, выхожу вновь».