Чтобы не продолжать с этим юношей разговор, который мне было неприятно вести, я наскоро простился. При других обстоятельствах и с кем-либо другим я бы с удовольствием завязал занимательную беседу, но у меня с первого взгляда сердце не лежало к Дантесу. Кроме того, после женитьбы я даже с близкими друзьями опасался обсуждать прелести ебли и пизды, что всегда было моей любимой темой разговора. Я понимал, что разговор на эти темы женатого человека вовлекает в них его жену, ибо любое замечание будет неизбежно приниматься на ее счет. А имя жены должно быть неприкосновенно. Когда же я стал изменять N., я перестал сдерживаться и в словах: я вернулся к любимым темам разговоров, упоминая других женщин. Но собеседники мои по-прежнему приписывали все N., что я ни скажу. Теперь мне это стало понятно. Но, увы, слишком поздно.
С тех пор, встречаясь в свете с Дантесом, я всегда ловлю на себе его плутовской взгляд. Однажды он даже осмелился подмигнуть мне, но, увидев гаев, полыхнувший на моем лице, больше не решается на подобную вольность. Всякий раз, когда он танцует с N., у меня такое чувство, что он ебет ее – уж слишком он уверен в наличии у нее пизды, он лишен всякого романтического сомнения. Эта мысль не оставляет меня и приводит в бешенство, поэтому я ухожу из танцевальной залы и глушу свою ревность азартом картежной игры или волочусь за красавицами.
Наблюдая за ухаживаниями Дантеса, я вспоминаю свою холостую жизнь и свою страсть наставлять рога мужьям. «Вот настал и твой черед», – говорю я себе. Круг замыкается, былое сбывается опять, только теперь в роли мужа я, и за моей женой увиваются шалопаи, жадные до ее пизды. Что они ей говорят, как уговаривают?
Я редким умным женщинам говорил, что нет ничего лучше разнообразия, что, отдавшись мне, они будут еще больше любить своих мужей освеженным мною чувством. А дурам я объяснялся в такой страстной любви, какой от мужа они никогда ожидать не могли. И я был предельно искренен и с теми, и с другими.
Я уверен в N., и то, что в ней могут быть неуверены другие, бесит меня больше, чем ее неуемное кокетство. Я вынужден признаться себе, что молва, честь, мнение света значат для меня больше, чем истинное положение вещей. Уж лучше, чтобы N. тайно с кем-то поеблась (но только один раз!) и чтобы об этом никто не узнал, чем сплетни и слухи о ее неверности при ее полной невинности. Поэтому, когда Вяземский волочится за N., я только ухмыляюсь – свет никогда не поверит, что она прельстится таким невзрачным и неумелым мужчиной. А Дантес опасен своей красотой и наглостью – им молва приписывает победы, коих не было, но коих они достойны по понятиям света.
Ненавижу дерзость, с которою молва издевается надо мной за моею спиною. Я чувствую рога, растущие наперекор моей убежденности, что им нет места на моей голове. Молва вносит сомненье в мою убежденность. Сколько необозримых возможностей у N. для измены, когда всякий мужчина у ее ног. Что не дает ей воспользоваться ими?
Мне удалось убедить N., что у Дантеса сифилис и что он заразит любую женщину, которая отдастся ему. Я учил N., что у больных сифилисом возникают периоды временного облегчения и заразность их уменьшается, хотя совершенно не проходит. В такой период больной испытывает особенно сильную страсть. Так я старался обезопасить N. от Дантеса. Она верила, пока Катька не доказала ей на собственном примере, что это ложь.
Часто после долгих танцев с ним она поверяла мне, возвращаясь с бала, что у него опять было «облегчение болезни». Ее глаза горели, и она с явной живостью откликалась на мои объятия. В эти минуты я думал, что должен быть благо дарен Дантесу за вызванное желание, которым я так жадно пользуюсь. Дошло до того, что, когда N. была равнодушна к моим ласкам, я ловил себя на мысли, что надо бы свозить ее на бал, чтобы Дантес поприжимал ее в танце и разгорячил бы для ночи со мной. Мне было противно от этих мыслей, но ничего поделать с ними я не мог, и в конце концов я стал испытывать только злорадство.
Глядя на любого мужчину, с которым она кокетничала, я злобно шептал про себя: вы все на меня работаете. Но ревность во мне продолжала кипеть. Однажды на балу я заметил, как N., танцуя с графом X., позволила ему трижды поцеловать руку. Когда мы приехали домой, я сорвал со стены кинжал, бросил ее себе на колени и приставил его к горлу N. «Признавайся, – закричал я, – изменила ли ты с X.!» N. обомлела от страха, и тело ее напряглось, как перед сладострастными судорогами. «Клянусь детьми, я тебе верна», – проговорила N. прерывающимся голосом, глядя мне прямо в глаза.