Улыбаясь, щурясь, он откидывался на спинку чудовищно огромного черного кресла, пахнущего кожей и табаком. «Ты всегда задаешь много вопросов. А успеваешь ответы запоминать?»
Еще бы! Я уверенно кивал.
Доктор Клоубони большим клетчатым платком (он во всем был классичен) протирал тяжелые роговые очки: «Видишь Солнце? Правда талантливое явление?»
Еще бы! Я еще более уверенно кивал.
Мне нравился его способ растолковывать истину.
«А вот никто еще не написал о Солнце по-настоящему гениально. Гениально написано о Луне, о ночи, о страданиях. О революции», – непременно добавлял он. Его книжные шкафы были набиты не только научными работами. Там стояли томики Маяковского, Хлебникова, Сельвинского, Луговского, Асеева; он сам писал нечто такое, что даже мною определялось как стихи. Вот интересно: зачем человеку, занятому таким интересным делом, как наука, писать стихи?
«Разве радость не привлекает тебя?»
Я энергично кивал. Радость меня привлекала.
Доктор Клоубони печально заканчивал: «Боюсь, у тебя будут проблемы».
Впрочем, что-то такое я уже слышал. И гораздо раньше. От того же Паюзы.
Только сейчас понимаю, на каких собеседников мне повезло. В любой момент я мог обратиться со своими бесконечными вопросами к тому же доктору Клоубони, или к Б. С. Соколову, или к В. Н. Саксу, или к А. М. Обуту. Каждый из них был исключением, все они ни на кого не походили. У них даже юмор был свой.
Робинзоны среди бесчисленных Пятниц.
На земле рая нет. Рай потерян.
Может, уголки какие-то сохранились.
Ну, скажем, Долина бабочек на Родосе. Или ночной Стамбул. Или утренний Ганг под стенами Бенареса. Или Несебыр, печально заливаемый поздним солнцем. Или бухта Доброе Начало, отражающая в ленивой волне совершенный конус вулкана Атсонупури. Впрочем, отдел стратиграфии и палеонтологии, до отказа забитый пыльными образцами и такими же пыльными машинописными отчетами в кустарных переплетах, несомненно, относился к уцелевшим уголкам рая. А язык науки…
О, нежность терминологии.
и всё такое прочее.
В каждом термине романтики больше, чем в любом романе Уэллса.
По древним отпечаткам на камне я мог с большой вероятностью определить направление давно исчезнувшей реки. Из грубого камня с помощью только молотка и зубила мог извлечь изящную ископаемую лилию, понятно, морскую. Благодаря толстым реферативным журналам, о которых я раньше никогда не слыхивал, я находился в курсе всех научных событий. И все же, листая книжку Холдена или Льва Симоновича Берга, поглядывая с ненавистью в сторону ближайшего вокзального милиционера, я вдруг ловил себя на мысли: а может, вернуться? В Тайге можно нормально выспаться… В Тайге можно есть досыта… Конечно, придется забыть об ископаемых морских лилиях, пойти работать в столярный цех или устроиться в вагонное депо. Ну и что? Я и Паюзу к тому времени уже не боялся, хотя, кажется, он умудрился еще не сесть.
Лет двадцать спустя в аэропорту Толмачево (Новосибирск) я встречал ночной рейс.
Прилетала Десанка Максимович. Великой югославской поэтессе перевалило уже за восьмой десяток, тем не менее по трапу она спустилась весьма уверенно. Черные волосы, черные глаза. Прямая спина, черное платье. Вот Деметра, отрешившаяся от облика богини и взявшая имя – Десанка. Она обняла меня: «Геннадий, здесь есть бар? Я хочу угостить тебя водкой».