Презрительно фыркнув, Альберт сплюнул. Потом повернулся и, пройдя близко-близко от огня, зашагал домой.
…Из командирского блиндажа доносился звон оружия. Деревья тихо потрескивали. Солнце уже закатилось. Над поляной раздавались крики мстителей. Под лопатами скрипел песок, шлепалась земля, порой слышны были удары металла о дерево. Лесок погрузился в вечернюю дремоту.
На краю поляны виднелись амбразуры пяти дзотов, на двух бойцов каждый.
В блиндаже Альберт устанавливал карабины вдоль стены, с которой свешивались длинные корни. Друга сидел позади него и при свете коптящей свечи читал какой-то детектив. Потолок над ними был выложен в один накат из стволов молодых сосенок и сверху прикрыт дерном. Порой сверху тонкой струйкой сыпался песок или прямо на голову падал какой-нибудь жук.
Альберт подошел к люку, ведшему наружу, и, словно крот из кротовины, высунул голову.
— Через пять минут начнем. Поторапливайтесь! — крикнул он и снова спустился вниз.
Он присел прямо на земле против Други и принялся внимательно изучать его лицо. После исключения Родики Альберт почти перестал говорить, все только кричал.
— Убери-ка! — сказал он наконец Друге и выдернул у него книжку из рук.
Друга поднял голову.
— Хотел тебе сказать, — начал Альберт. — Никогда не забуду, как ты здорово все повернул с Родикой. Честное слово, до ста лет доживу — не забуду! Можешь на меня положиться.
— Чего там… — проговорил Друга. — Через сто-то лет…
— Почему? — спросил Альберт немного погодя.
— Не знаю я, Альберт. Если всю жизнь так… только и делать, что подкарауливать кого-нибудь да избивать… и бояться, как бы дело не вскрылось… Смейся, если тебе кажется это смешно, а я реву по ночам, когда я один…
— Тяжело, да? — Альберт взял горсть песку и дал ему струйками сбегать между пальцами. — Разве я смеюсь?
Друга покачал головой.
— Не только потому, что тяжело. Мы же с тобой совсем разные люди. Ты вот злишься на всех, не доверяешь никому, даже мне. А я стараюсь в людях найти хорошее. Люди ведь должны быть хорошими, понимаешь? — Говоря это, Друга немного волновался, голос его дрожал. — Или мы тоже все плохие, но я в это не могу поверить. И все же иногда бываешь плохим потому, что хочешь быть хорошим. Как недавно с Родикой! А ты вот клянешься: мне этого и до ста лет не забыть. Я же был плохой тогда. — Внезапно он умолк, словно и так уже сказал слишком много, и хотел было снова взяться за книжку.
Альберт спрятал книгу за спину, спросив с тревогой:
— Не понимаю. Объясни!
— Да потому, что я, может, и соврал, когда говорил про Линднера и синих, что он нечестно поступает и только боится место потерять…
Альберт проглотил слюну. Оба не сводили глаз с пламени свечи.
— Почему ты говоришь, что тогда соврал? — спросил Альберт.
— Может, это и правда, что я тогда сказал, но я не верю в это, чувствую, что соврал.
— Если не верил, — хрипло сказал Альберт, — почему же все-таки сказал?
— А что мне оставалось делать? — с трудом выдавил Друга. — Я же растерялся. Если бы я тогда говорил о том, что я чувствовал, я был бы тебе плохим другом. Это всегда так: если ты для одного делаешь хорошо, то для другого это плохо. А ты мой друг, поэтому я так и сказал.
Комок земли упал прямо на свечу, и она погасла. Долго друзья сидели в темноте и молчали.
— Вот ведь ты какой! — скорее выдохнул, чем сказал Альберт.
Снова воцарилась тишина, изредка нарушаемая звуками, доносившимися с поляны.
Щелкнув зажигалкой, Альберт снова зажег свечу.
— Нет, ты тогда сказал правду, Друга! — мрачно произнес он. — Можешь мне поверить — это правда!
Друга пожал плечами, выразив таким образом и свою неуверенность, и свои сомнения.
— Кроме того, честный Линднер или нет, вообще не имеет значения. Врать-то он врет, во всяком случае, но это безразлично. Помочь он нам ничем не может, а вот помешать может. Или ты считаешь, что Длинного перестанут сечь, если мы запишемся в синие? Отец Ганса бросит пить и не будет больше драться, а Вальтеру не придется больше красть жратву для своей мелюзги? Нет, все останется по-старому, только нам с тобой уже больше не позволят мстить. Вот как оно.
— Да, — заметил Друга, — бедность, конечно, останется. — Он закашлялся, но в этом было что-то неестественное, должно быть, он кашлял от смущения. — Поэтому и лучше, что мы такие, какие мы есть. Плохо бывает только, когда я домой прихожу и мать на меня такими глазами смотрит… Плачет она, а я ничего сказать не могу. Огрызнешься только, когда она что-нибудь против тебя и мстителей скажет. — Тоска светилась в глазах Други. — Хоть бы я мог объяснить ей, что мы это все справедливости ради делаем. Но стоит мне заговорить, как она качает головой и делает вид, будто я тяжелобольной. А ведь сама больше всех страдает от несправедливости. Недавно один дровосек наорал на нее — не так, мол, она кору счищает. Потом весь вечер озноб ее бил. Вот когда мне захотелось стать разбойником. На месте бы этого дровосека уложил!
Снова между ними воцарилось согласие. Альберт протянул Друге сигарету, закурил сам и, пуская кольца дыма, сказал: