– Везет же этим поэтам… ах, до чего же хороша!
Нет, не думала она, входящая в дом Некрасова, о его завещании, не собиралась делить наследство поэта с его сестрами и братьями. Вряд ли она, безграмотная провинциалка, даже понимала тогда, что Николай Алексеевич не только богатый человек, но еще и поэт, имя которого известно всей великой России…
Ах, кому же из нас на Руси жить хорошо?
Некрасову хорошо никогда не было.
Работал, работал, работал – и хотел бы всегда работать!
В один из визитов А. Ф. Кони извинился перед ним, что редко навещает его – все, знаете ли, некогда, некогда, некогда.
Николай Алексеевич только рукою махнул:
– По себе знаю, что «некогда» в нашем Питере слово почти роковое: всем и всегда некогда. Оглядываясь на свое прошлое, сам вижу, что мне всегда было некогда. Некогда быть счастливым, некогда пожить душой для души, некогда нам было даже любить, и вот только умирать нам всегда время найдется…
Авдотья Панаева в учении не нуждалась, образование же других подруг поэта не беспокоило, а вот для Зины он даже нанимал учителей, водил ее в театры, Зина приохотилась к чтению его стихов, случалось, даже помогала Некрасову в чтении корректуры. Николай Алексеевич вместе с нею выезжал в свою Карабиху, там Зина амазонкою скакала на лошади по окрестным полянам, метко стреляла… Поэт уже тогда начал серьезно болеть.
Как бы Некрасов ни любил свою сестру, но ее побеждала все-таки она, последняя любовь поэта. «Глаза сестры сурово нежны», – написал однажды Некрасов, но потом эту строчку исправил, и она обрела совсем иное значение: «Глаза жены сурово нежны…» Обычно сдержанный в выражении чувств, Николай Алексеевич подарил Зиночке книгу своих стихов, украсив ее словами, которыми не привык бросаться: «Милому и единственному моему другу Зине». И она заплакала, прижимая книгу к груди:
– Ой! Заслужила ль я такие слова? Неужто «единственная»?
Некрасов болел, и, болея, он утешал ее как мог:
Если бы это было правдой, что Зина досталась ему с Офицерской улицы, то вряд ли Некрасов стал бы при ней стесняться. Но он, напротив, оберегал Зину от каждого нескромного слова, и не раз так бывало, когда в застолье подвыпивших друзей начинались словесные «вольности», Николай Алексеевич сразу указывал на свою подругу, щадя ее целомудрие:
– Зинаиде Николаевне знать об этом еще рано…
Но уже открывалась страшная эпоха «Последних песен».
Некрасов страдал, и эти страдания были слишком жестоки.
Я не стану описывать всех его мук, скажу лишь, что даже легкий вес одеяла, даже прикосновение к телу сорочки были для него невыносимы, причиняя ему боль. Молодой женщине выпала роль сиделки при умирающем. Зина считала, что при каждом вздохе или стоне его она обязана немедленно являться к нему, и она – являлась! Но… как? Зина даже пела.
«Чтобы ободрить его, – вспоминала она потом, – веселые песенки напеваю. Душа от жалости разрывается, а сдерживаю себя, пою да пою… Целых два года спокойного даже сна не имела». Это верно: сна Зина не имела, а чтобы не уснуть, она ставила на пол зажженную свечу, становилась перед ней на колени и упорно глядя на пламя свечи, не позволяла себе уснуть…
Вот когда родились эти трагические строки Некрасова:
Ей было 19 лет, когда поэт ввел ее в свой дом, сейчас она превратилась в изможденную старуху. Потом сама же и рассказывала племяннице: «Мне казалось, что все это время я нахожусь в каком-то полусне…» Впрочем, о Некрасове заботилась и сестра поэта, соперничая с Зиной в своем беспредельном внимании к больному. Анна Алексеевна, ревниво делившая с Зиной страшные бессонные ночи, кажется, заодно и следила – как бы ее брат не завещал Зине свое ярославское имение Карабиху! Николай Алексеевич, наверное, и сам уже догадывался, как сложится судьба Зины, если его не станет…
– Пошлите за Унковским, – наказал Некрасов лакею…