Их снова гнали в ту сторону, откуда год назад они вернулись. Будто подскуливали, говоря: «Твоя участь — изгнание, что ты делаешь здесь, изгнание, изгнание», — а он сопротивлялся. Он был у себя, на своей Родине, лишенной крова, почему ему должно было быть лучше, чем всем?
Он ненавидел усложненную психологию — и в жизни, и на сцене. Он считал, что намерения и персонажа, и человека должны быть кристально ясны. Критикам нечего было делать с концепциями в его спектаклях — всё понятно, разбираться стоило в композиции, а это самое трудное. Оставалось только ругать Камерный театр.
Балхаш оказался не озером, не городом, а именно тем самым бураном в степи, сквозь который они ехали, — поселок с двумя улицами, несколькими недостроенными домами и крошечным клубом с еще более крошечной сценой, в которую надо было втиснуть спектакли Таирова.
— Ничего, — сказал он актерам. — И здесь возможен театр.
Это было его удивительное свойство — сначала успокаивать, потом искать выход из положения.
Новый режиссер их театра Богатырев, весь путь опекающий актеров и Таирова, вызывал в нем доверие, и он поделился с ним тревогой.
— Напишите в Москву, Александр Яковлевич, — сказал Богатырев. — Если свободен от театров Барнаул, мы могли бы туда переехать, я бывал в Барнауле, он больше, лучше, настоящий сибирский город.
Таиров написал. Он написал, что всё понимает — война, не до них, но все-таки неплохо бы Камерному иметь какую-нибудь надежную базу, где можно было бы формировать актерские бригады для отправки на фронт.
Неплохо бы иметь хотя бы чуточку более приспособленную сцену, на этой играть невозможно.
— Не слишком ли я их обременяю? — спросил он Богатырева.
— Побойтесь Бога, Александр Яковлевич, — не выдержал тот. — За вами — люди.
Ему так понравились эти слова, что он, объяснив ситуацию, приписал в письме, что просит назначить исполняющим обязанности директора этого человека.
«Поверьте мне, ему можно доверять», — писал он.
Так появился в Камерном новый директор, чтобы на несколько лет разделить судьбу Таирова.
А пока в ожидании решения целый год им пришлось работать в Балхаше.
Главное в конечном счете не то, что тебе предлагает жизнь, а как ты сам воспринимаешь предложенное. И что такое компромисс, как не высокомерие по отношению к обстоятельствам?
Таиров должен был доказывать неизменную живучесть Камерного театра. Он и в мирное время не особенно нужен, а сейчас и подавно.
В конце концов, чем хорош Балхаш? Все, кто ухитрялся здесь жить, помогли Таирову заново построить оформление нескольких спектаклей, а то, что не могли изменить сцену, не их вина, проще изменить мизансцену, и вместо второго этажа в «Любви под вязами» на каких-то пристроенных антресолях, скрючившись, стоя на коленях, Алиса играла сцену, где они с Ибеном склонились над колыбелью младенца. Слезы были настоящие.
Но никто, в конце концов, ничего не заметил, здесь и не подозревали, как это могло быть прекрасно, здесь никто не настаивал на прекрасном, лишь бы каждый день сидеть в клубе в ватных штанах и телогрейке и рукоплескать, сняв брезентовые рукавицы.
Это был театр войны. Надо чем-то расплачиваться за право оставаться в живых.
Но зато, оказавшись через год в Барнауле, они испытали такое счастье, будто вернулись домой.
Это был настоящий старинный город — с улицами, деревянными домами, библиотекой, парком, даже баней, и, наконец, театром, выстроенным в помещении бывшей церкви, что, конечно, неприятно, но атеистическое воспитание позволяет.
Город чем-то напомнил Александру Яковлевичу Симбирск, и на удивление даже те воспоминания оказались приятные.
Он снова подумал о Мурочке — как мало уделял ей внимания в Симбирске, да и потом мало, все-таки он был очень плохой отец.
Он ходил по городу и думал о чудесной девушке Оленьке Розенфельд, своей первой жене, о той, у которой было столько взято и ничего не возвращено.
Почему ему всё прощают, этого он никак понять не мог. Почему его окружают люди, не помнящие зла? За что такая счастливая судьба?
В Барнауле он начал ставить всё, что в разных городах страны ставили одновременно с ним другие эвакуированные театры. Это были рекомендованные, одобренные пьесы, единственные из которых полагалось знать о войне, это было необходимо фронту и тылу.
«Фронт». «Небо Москвы». «Пока не остановится сердце».
Это было что-то вроде микстуры, в день по столовой ложке. Как ни странно, она помогала. Это были спектакли надежды.
Здесь он впервые понял, что его умения пригодились — не мировому театру, не специалистам, не общему культурному прогрессу, просто людям, они приходили на спектакли, симпатичные, доброжелательные, заставляющие забыть о беде.
Здесь, в Барнауле, умер Шершеневич, незадолго до их приезда, он был сюда эвакуирован или сослан, кто сейчас разберет. И почти сразу же умер. Могила его находилась в лесу за городом, и Таиров, стоя над могилой, вспомнил, как Вадим бросился к нему на похоронах Есенина: «Какой ужас, какой ужас!»