Обер-шталмейстер. Он совершил поездку в Мюнхен и обратно за шесть дней. Для этого при настоящем состоянии железных дорог нужно много доброй воли. Конечно, у него и крепкое телосложение. – Да, не только лишь в Мюнхен, но и в Гогеншвангау. – Впрочем, король Людвиг существенным образом содействовал быстрому окончанию дела. Он тотчас же принял письмо и, не откладывая, дал на него решительный ответ».
Я не помню содержания промежуточного разговора, после которого речь зашла о понятиях «swells», «snobs» и «cockneys», которые обсуждались весьма обстоятельно. Шеф обозначил одного дипломата эпитетом «swell» и потом заметил: «Это ведь прекрасное слово, которого мы не можем выразить по-немецки. Положим, мы сказали бы щеголь, но ведь swell выражает вместе с тем высокую грудь, надменность. Snob означает совсем другое, чту по-немецки тоже нельзя выразить совершенно точно. Оно означает разные свойства и качества, преимущественно же односторонность, ограниченность, пристрастие к местным или сословным воззрениям, филистерство. Snob приблизительно то же, что мещанин. Но это слово не совсем идет. Оно обозначает также еще пристрастие к семейным интересам – узкий взгляд в суждениях о политических вопросах, – облеченное в усвоенные воспитанием мысли и манеры выражаться. Snobs бывают и женщины, и очень знатные. Можно еще говорить и о партионных snobs – тех, которые в широкой политике не могут подняться выше положений частного права, – это будут snobs прогресса». Cockney же совсем другое. Оно идет больше к лондонцам. В Лондоне есть люди, которые никогда не выходили из своих домов и улиц, из brick and mortar, никогда не видали никакой зелени, которые всегда знакомились с жизнью только на этих улицах и слышали звон Bow Bells. У нас есть берлинцы, которые тоже никогда не выезжали из города. Но Берлин ведь небольшой городок в сравнении с Лондоном и Парижем, в нем есть также свои cockneys, но они там иначе называются. В Лондоне найдутся сотни тысяч людей, которые никогда не видели ничего другого, кроме города. В подобных больших городах слагаются воззрения, которые распространяются, и крепнут, и становятся предрассудками жителей их. В таких больших центрах населения, которые не познали на опыте ничего такого, что существует вне их пределов и, следовательно, не имеют об этом надлежащего представления – а о существовании некоторых вещей даже и не предполагают, – образуется такая ограниченность, простота. Простоту без самомнения еще можно переносить. Но быть простым, непрактичным и при этом много о себе думать – это невыносимо. Деревенские жители скорее способны смотреть на жизнь так, как она есть и слагается. Они, пожалуй, менее образованны, но то, что они знают, они знают надлежащим образом. Бывают, впрочем, snobs и в деревнях. Видите ли (обращаясь к Путбусу), какой-нибудь порядочный охотник ведь убежден в том, что он – первый человек в мире, что охота, собственно, составляет все на свете, и что люди, не понимающие ее, – ничто. Или же какой-нибудь господин в отдаленном поместье, где он старше всех и остальные люди вполне от него зависят, – если он приезжает из деревни на шерстяную ярмарку и если он тут, среди горожан, не имеет такого значения, как дома, – то он впадает в дурное настроение, садится на свой мешок с шерстью и ни о чем больше не думает, кроме как о своей шерсти».
Потом беседовали о лошадях и качествах их. Шеф рассказывал о своей гнедой кобыле, о которой сперва не был высокого мнения, но которая под Седаном носила его на себе тринадцать часов кряду, пробежав «по меньшей мере двенадцать миль», и которая на следующий день все еще годилась для езды. Потом рассказывал разные случаи из верховой езды; например, как он однажды, катаясь верхом со своей дочерью, очутился перед канавой, через которую он сам на своей лошади не мог перескочить, но графиня отлично перепрыгнула, и лошадь ее неслась без остановки и т. д.
Вечером меня звали несколько раз к шефу, и я написал несколько статей, между которыми одна была по поводу похвалы, которую французский консул в Вене, Лефевр, воздал имперскому социалистскому депутату Бебелю за его симпатии к французской республике. Мораль статьи Лефевра следующая: Германия как в прошлом, так и в будущем должна думать и повиноваться, Франция – действовать и господствовать. Из «Frankfurter-Zeitung» в Берлине более уже не делают вырезок, так как даваемые ею образчики французской глупости читать не стоит.
За чаем Кейделль заявил, что мне следовало бы, собственно, просматривать не только известия и статьи политического содержания, даваемые мне шефом, но все вообще; и что он намерен переговорить об этом с Абекеном, исправляющим здесь должность статс-секретаря. Я принял это предложение с благодарностью. Бухер рассказывал мне, что сегодня министр в гостиной, за кофеем, говорил очень интересную речь. Князь Путбус говорил будто о своей склонности к путешествиям в очень отдаленные страны. Шеф будто заметил: