После обеда читал в газете «France» известия о санитарном состоянии Парижа и послал выписку в «Moniteur». По этим известиям, число смертных случаев за неделю, 11–17 декабря, доходило до громадной цифры 2728. Именно оспа и тиф уносят много жертв. В лазаретах распространяется госпитальная горячка. Врачи жалуются на дурное влияние алкоголизма на больных, превращающего легкие раны в тяжелые и сильно возрастающего среди парижских солдат. Сообщение заканчивается следующими словами:
«В этом случае, так же как много раз прежде, мы замечаем, как порок пьянства в самом своем грозном виде (ivrognerie crapuleuse) делает успехи в Париже; для врачей и для нас нет надобности в дневных приказах, подписанных Трошю и Клеманом Тома, чтобы констатировать его и скорбеть о нем. Да, и мы говорили это громко, наше лицо покрывается краской стыда, когда мы видим ежедневно людей, которым отечество вверило свою защиту, унижающими и позорящими себя отвратительными возлияниями. Можно ли поэтому удивляться всем несчастным случаям неосторожного обращения с огнестрельным оружием, всем этим беспорядкам, этой разнузданности, этим насилиям, бесчисленным грабежам и опустошениям, о которых каждый день нам сообщают официальные газеты, – и в такое время, когда отечество в смертельном горе, когда враждебная судьба в нашей несчастной стране громоздит поражение на поражение и усиленными ударами карает нас без отдыха и пощады! Право, слишком легкомысленны те, которые имеют наивность верить, что эта ужасная война должна неизбежно преобразовать наши нравы и сделать нас новыми людьми».
За обедом шеф рассказывал опять о годах своей юности и притом о самых ранних своих воспоминаниях, одно из которых было связано с пожаром берлинского театра:
«Мне было тогда около трех лет; родители мои жили у Жандармского рынка на Mohrenstrasze, против Hôtel de Brandenbourg, в угольном доме, на 2-м этаже. Что касается самого пожара, то я не знаю – видел ли я его. Но я знаю, что я был тогда человек себе на уме, – может быть, потому, что мне об этом потом часто рассказывали, – именно перед окнами был устроен приступок, на котором стояли стулья и рабочий столик моей матери. И я влез туда, когда горело, и приложил руку к стеклу, но сейчас же ее отдернул, потому что было горячо. После того я перешел к окну направо и сделал то же самое. Помню еще, как я раз убежал, потому что мой старший брат дурно со мной обошелся. Я дошел до самых Unter den Linden, но здесь меня поймали. По-настоящему меня за это следовало наказать, но за меня кто-то заступился».
Потом он говорил о том, что он в возрасте от 6-ти до 12-ти лет находился в Берлине в пламаннском институте, воспитательном заведении, основанном по принципам Песталоцци и Яна; но о времени, проведенном там, он вспоминал неохотно. Там царствовало какое-то искусственное спартанство. Никогда он даже досыта не наедался, за исключением тех случаев, когда его выпрашивали отпустить домой. «В институте всегда подавалось упругое мясо, нельзя сказать, чтобы жесткое, но зубы никак не могли с ним справиться. А морковь… сырую я ел ее с большим удовольствием, но вареную с твердым картофелем четырехугольными кусочками…»
Затем разговор опять перешел в область кулинарных наслаждений, и шеф главным образом касался различного рода рыб. Он с удовольствием вспоминал о свежей миноге и отзывался с большим одобрением о сиге и эльбской лососи, которую он ставил «в средине между остзейской и рейнской лососью; последняя, – говорил он, – слишком жирна для меня». Потом он перешел к обедам банкиров, «у которых вещь не признается хорошей, если она недорого стоит, например, карпы, стоящие в Берлине довольно дешево. Даже судак у них ценится выше, потому что он трудно поддается перевозке. Но я судака не очень люблю, так же как не могу свыкнуться с угрями, с их мягким мясом. Напротив, померанские лососи (марены) я готов есть хоть всякий день. Я, пожалуй, люблю их больше форелей, из которых я ем с удовольствием только средние, полуфунтовые. Большие, какие обыкновенно подают за обедами во Франкфурте и большей частью получают из Вольфсбруннена, в Гейдельберге, похвалить нельзя. Но они довольно дороги, и там иначе и быть не может».
Разговор коснулся далее парижской Триумфальной арки, которую сравнивали с Бранденбургскими воротами. По поводу последних шеф заметил: