«Эта цель есть мир, и притом такой мир, который обещал бы, возможно, большую продолжительность. Между тем возбуждение, вызываемое парижской прессой, действует вдвойне неблагоприятно: оно ослепляет французов и ожесточает немцев. В Париже, по-видимому, не имеют ясного представления о настоящем положении вещей, то есть не принимают того в соображение, что мы владеем этим городом. Там не хотят заметить, что указываемые нами выходки не могут быть полезны для разумного решения вопроса о мире и войне, для которого теперь созывается национальное собрание. Поэтому вступление немецких войск и занятие города представляется единственным средством к ускорению мирных переговоров и к устранению оппозиции, которая давно уже затрудняет Европу».
Бордоское собрание высказывает разумное отношение к положению дел, наступившему в течение последних четырех недель. Оно низвергло Гамбетту и выбрало Тьера главой исполнительной власти и руководителем переговоров относительно заключения мира, которые начались здесь вчера. По отношению к последним шеф высказал вчера за столом, за которым присутствовал Генкель, следующее:
«Если они дадут нам еще миллиард, им, пожалуй, можно оставить Мец. Таким образом, мы получим восемь миллиардов и выстроим себе крепость в нескольких милях оттуда, где-нибудь около Фалькенберга или Саарбрюкена. Место там должно найтись вполне подходящее. Тогда у нас останется чистого барыша 200 миллионов. Я бы не хотел иметь такое множество французов, которые не желают оставаться под нашей властью. То же самое и с Бельфором. Там все французы. Но военные не упустят Меца, и, может быть, они правы».
Сегодня у нас в гостях генерал Камеке и фон Тресков. Шеф рассказывал о сегодняшнем вторичном свидании с Тьером.
«Когда я это (я не расслышал, что именно) от него потребовал, он, умеющий вообще хорошо владеть собою, подпрыгнул и проговорил: «Mais c’est une indignité!» Я понял смысл этих слов и с этой минуты заговорил с ним по-немецки. Он несколько времени слушал меня и, видимо, не знал, что ему делать, потом заговорил жалобным тоном: «Mais, monsieur le comte, vous savez bien, que je ne sais point l’allemand!» Я отвечал ему уже опять по-французски: «Когда вы сейчас употребили слово indignité, мне показалось тоже, что я не совсем хорошо понимаю по-французски, и я решился говорить по-немецки, на том языке, на котором я понимаю, что говорю и что слышу». Он сейчас же сообразил, в чем дело, и согласился на то, чего я требовал и что он только что назвал недостойным».
– А вчера, – продолжал он, – он говорил про Европу, что она вмешается, если мы не умерим наших требований. На это я возразил ему: «Если вы будете говорить о Европе, я буду вам говорить о Наполеоне». Он не придавал значения последнему, говоря, что им нечего уже бояться его. Я же доказывал ему, что он опять может обратиться к плебисциту, к крестьянам, офицерам и солдатам. Гвардия может занимать то положение, какое занимала прежде, только при императорском правительстве и при настоящем положении императора ему легко будет склонить на свою сторону солдат, находящихся в плену в Германии, в числе не менее ста тысяч. Нам стоит только вооружить их, пропустить через границу, и Франция опять будет принадлежать Наполеону. – Если вы нам дадите хорошие мирные условия, то мы в конце концов можем согласиться видеть у вас и Орлеанского принца, хотя мы уверены, что он через два или три года опять начнет с нами войну; если же вы не согласны, то мы должны будем вмешаться в то, что до сих пор избегали, и опять восстановить Наполеона. Это, кажется, подействовало на него, потому что сегодня, заговорив опять о Европе, он вдруг остановился и стал извиняться. Впрочем, он мне очень нравится, он весьма умен, имеет хорошие манеры и прекрасно говорит. Мне кажется только, что он не долго протянет; положение его очень тяжелое, но мы ничем ему помочь не можем».