После этих сообщений последовал серьезный разговор. Канцлер высказал свое неудовольствие на то, что Фойгтс-Ретц совсем не упомянул в своих донесениях о храброй атаке двух гвардейских драгунских полков при Марс-ла-Туре, которые спасли 10-й армейский корпус. «Она была необходима – я это допускаю, – но все-таки не следовало об ней умалчивать». Затем он сказал довольно длинную речь, исходным пунктом которой было жирное пятно, замеченное им на скатерти, и которая в конце концов возбудила беседу исключительно между министром и Каттом. «Убеждение, что прекрасно умереть за родину на поле чести, все более и более распространяется в народе», – высказал при этом между прочим собеседник министра. Последний возразил: «У нас, у немцев, унтер-офицер, в общем, имеет тоже воззрение и чувство долга, как и лейтенант и полковник. Это проходит у нас вообще очень глубоко, через все слои народа». «Французы – народ, легко подчиняющийся самодержавию, и тогда он становится могущественным. У нас каждый имеет свое собственное мнение. Но когда много немцев одинакового мнения, то с ними трудно справиться. Если бы все были одного мнения, то они были бы всемогущи». Чувства долга у человека, который предоставляет застрелить себя, оставаясь в неизвестности (вероятно, он подразумевал под этим: без вознаграждения и почести за его стойкость на указанном ему посту, без страха и надежды), – этого чувства у французов нет. Оно происходит оттого, что в нашем народе сохранился еще остаток веры: немец знает, что кто-то есть еще, который меня даже тогда видит, когда не видит меня лейтенант».
– Полагаете ли, ваше превосходительство, что они думают об этом? – спросил Фюрстенштейн.
– Думают – нет, по-моему, это чувство, настроение, инстинкт. Когда они рассуждают, то это живо исчезает. Тогда они начинают себя оправдывать в этом. Я не понимаю, как можно жить без веры в откровенную религию, Бога, творящего добро, в высшего судью и будущую жизнь – и делать свое дело, и воздавать каждому по заслугам. Если б я перестал быть христианином, я не оставался бы ни одной минуты на своем посту. Если б я не надеялся на моего Бога, то я ставил бы ни во что земных царей. Я мог бы отлично жить и был бы чрезвычайно доволен. Зачем бы мне было утомляться, неустанно работать в этом мире, подвергать себя неприятностям и затруднениям, если б я не чувствовал, что должен исполнять мой долг относительно Бога [5] ? Если бы я не верил в Божественный порядок, предназначающий этот немецкий народ к чему-нибудь великому и доброму, я бы тотчас же перестал быть дипломатом или не принял бы на себя этого дела. Ордена и титулы меня не соблазняют. Я обладаю стойкостью, высказываемою мною в продолжение десяти лет до настоящего дня, против всевозможных заблуждений только благодаря моей твердой вере. Отнимите у меня эту веру, и вы отнимете у меня родину. Если б я не был глубоко верующим христианином, если б у меня не было чудесной религиозной основы, то вы никогда бы не дожили до подобного союзного канцлера. Добудьте же мне преемника с подобной основой, я тотчас же уйду. Но я живу между язычниками. Я не хочу этим приобрести прозелитов, я только чувствую потребность исповедать мою веру». Катт возразил, что древние греки также высказывали самоотвержение и самопожертвование, обладали любовью к отечеству и совершали с ее помощью великие дела. Он был уверен, что многие люди сделали бы и теперь то же из чувства государственности, из чувства солидарности. Шеф отвечал, что эта самоотверженность и преданность долгу относительно государства и короля – остаток веры отцов и праотцов в измененной форме, более неясной, но все-таки существующей, что это – хотя и не вера, но все-таки вера. «Как охотно удалился бы я от дел! Я люблю сельскую жизнь, лес и природу. Отнимите у меня союз с Богом, и я стану человеком, который завтра соберет свои пожитки и уедет в Варцин и будет обрабатывать свое поле».
После обеда наверху у союзного канцлера был великий герцог Веймарский, потом Ренье и, наконец, Борнсайд со своим вчерашним спутником.