Человек быстро пересекает улицу.
Собаки устремляются за ним следом, но человек уже достиг крыльца большой, справной избы под железом. Он колотит в дверь рукой.
Никто не отзывается. Человек колотит в дверь сперва носком, потом каблуком сапога. Наконец в сенях послышался слабый шум, под притолокой возникла узкая полоска света.
С лязгом упал железный засов, тренькнул крючок, и ржаво заскрипел в замке ключ. Дверь приоткрывается едва-едва.
– Да пустите же наконец, – говорит человек. – И так кабыздохи чуть не сожрали.
Дверь распахивается во всю ширь. Защищая рукой фитилек керосиновой лампы без стекла, наружу выглядывает кто-то небритый, с широким плоским лицом, на котором написаны испуг и смятение.
– Егор! – Губы небритого поползли в расслабленной улыбке. – Братуша!..
– От кого запираешься? – с усмешкой спрашивает Егор.
– Братуша! – будто не слыша, повторяет Семен и, пятясь, входит в дом.
Егор кидает рюкзак на лавку, сбрасывает шинель, он слышит, как Семен снова накидывает на дверь многочисленные запоры.
– Донь! – приглушенно зовет Семен, глядя на печь. – Донь, слазь, Егор приехал.
– Не ори, детей разбудишь! – слышится с печи женский голос.
Ситцевая занавеска колыхнулась, показалась полная белая нога. Отыскивая опору, нога заголяется все выше, открылось круглое, полное колено, мясистая ляжка, тут Доня наконец сообразила откинуть подол.
– Здравствуйте, – говорит Доня, протягивая Егору маленькую толстую руку. Она невысока ростом, лицом, белым и румяным, красива.
Семен тем временем повесил лампу на длинный крюк, выкрутил посильнее фитиль. По стенам к потолку пополз трепещущий свет, озарив все углы большой неопрятной избы. Жестяной умывальник, под ним лохань с помоями, почерневшая печь, сальные чугунки; на железной кровати крепко спят двое мальчиков, на лежанке вытянулся долговязый подросток, на сундуке – девочка лет тринадцати, в зыбке, подвешенной к матице, видимо, помещается младенец.
– Сколько их у вас? – спрашивает Трубников, присаживаясь на лавку.
– Шестеро, – отзывается Доня, – в зыбке близнята.
– Живем тесно! – балагурским голосом заговорил Семен. – В темноте все друг на друга натыкаемся… А ты обзавелся наконец?
– Провоевал я свое потомство… Мы с женой за все время, может, и года вместе не были.
– А все ж хватит, чтоб пацана родить, – замечает Доня, собирая на стол.
– А я и на дочку был согласен, только жена боялась остаться вдовой с ребенком на руках. Не вышло – и все!
Доня зачем-то отправилась в сени.
И вдруг, остро глянув на брата, Егор спрашивает шепотом:
– Все свои? Фрицевых подарков нету?
– Один, – так же шепотом, нисколько не удивленный вопросом, отвечает Семен. – Петька.
Брезгливая жалость на лице Егора Трубникова. Неловкое молчание.
– А что мне было – на пулю лезть? – сумрачно оправдывается Семен. – Зато дом сохранил, семью сохранил…
– Даже с прибавком! – зло бросает Егор.
С миской соленых огурцов и квашеной капусты входит Доня. Подозрительно поглядела на шептавшихся мужчин, подвинула Егору хлеб и сало.
– Привозной? – спрашивает Егор, беря сыроватый, тяжелый хлеб.
– Факт, не колхозный! – с вызовом говорит Доня.
– А что так?
– Колхоз тут такой: что посеешь – назад не возьмешь.
– Одно прозвание – колхоз, – бормочет Семен, роясь в стенном шкапчике.
– Это почему же?
– Председателя силового район прислал, – весело говорит Доня, – из инвалидов войны, вроде вас, только без ноги. Так он два дела знал: водку дуть да кровя улучшать.
– Это как понять?
Семен ставит на стол бутылку мутного сырца и граненые стопки. Разливает спирт по стопкам.
Жена следит за его движениями.
– Дамочек больно уважал. Я, говорит, хороших кровей и должен вам породу улучшить…
– Ну, со свиданьицем, братуша!
– Не пью.
– Брезгуете с братом выпить? – язвит Доня.
Помедлив, Трубников холодно объяснил:
– Меня мой комиссар от этого отучил, ненавижу, говорил, храбрость взаймы, воевать надо с душой, а не с винным духом. Я и зарекся.
– Мы не воюем, – говорит Семен, – а храбрость нам и взаймы сгодится. – Цокнув стопкой По стопке Дони, он опрокинул водку в рот и, зажмурившись, стал тыкать наугад вилкой в ускользающие огурцы.
Доня тоже выпила в два глотка и, услышав плач, прошла в детский угол поправить сползавшее с дочери одеяло.
– Скажи, Семен, только честно: ты при немцах подличал?
– Ладно тебе, – печально и серьезно говорит Семен. – Меня уже таскали-перетаскали по этому делу. Ни с полицаями, ни с какой сволочью я не водился. А партизанов насчет карательного отряда предупредил. Где надо, о том знают.
– Так чего же ты боишься?
– А всего, – так же серьезно и печально говорит Семен. Налив себе водки, он выпивает одним духом. – Всего я теперь боюсь. И чужих боюсь, и своих боюсь. Начальства всякого боюсь, указов боюсь, а пуще всего – что семью не прокормлю.
– Ну, это тебе вроде не грозит: хлеб-то с сальцем едите.
Вернувшись, Доня взяла соленый огурец и стала сосать.
– На соплях наша жизнь, чужой бедой пробавляемся…
– Барахолишь?
– Когда в доме восемь ртов, выбирать не приходится, – спокойно подтверждает Семен.
Гримаса сдерживаемой боли исказила лицо Егора. Левой рукой он схватился за культю правой.
– Ты что?