Понять бы, что произошло там, в Зимнем. Не испугался же он Бенкендорфа и Толя, не испугался и собственной гибели — сколько раз было говорено о неудаче. Все, кажется, приучены были к этой мысли. Так зачем же он так мгновенно, простодушно и быстро открылся перед этими чиновничьими, недвижными, как маски, харями, перед их каменными сердцами? Что это — воспоминание о трупах и кровавых пятнах на снегу на Сенатской? Разбитые стекла в Зимнем, зияющие черной пустотой, когда ночью Дурново вез на допрос? А может, просто слабость, чудовищная слабость после немыслимого напряжения рокового дня четырнадцатого декабря? Апатия, когда ясно, что все потеряно и стало все-все равно? А может, слабость — это и есть трусость? Все потеряно, но сам-то еще живой, и значит… Не по плечу! Задуманное было не по плечу. Но это еще не преступление. Впрочем, кто-то, Наполеон кажется, сказал: «Это больше, чем преступление. Это ошибка». Такими категориями мог мыслить и Пестель. Впрочем, на допросах и Пестель был откровенен. «Чистосердечен», как это называлось на языке наших следователей. Да что там Пестель! Очные ставки показали, что все были чистосердечны. По крайней мере те, с которыми пришлось столкнуться, — Каховский, Александр Бестужев, Якубович… Бог им судья, а я не вправе.
Но почему же сейчас, когда все кончено, мысль упорно ищет чью-то вину? Свою вину, чужую вину? Кому он нужен, ответчик?
Верно, время наступило держать ответ не перед собой, не перед семьей, а перед историей. Неясно, останется ли воспоминание о Сенатской площади, о всех, кто устремлялся туда. Их имена наперекор судьбе и року постараются изгладить из памяти людей. Но есть еще слова, каких не вырубишь топором.
Он приподнялся на постели и начал тихо, почти шепотом, читать:
Читая, он постепенно повышал голос и, прокричав последние строки, вдруг расхохотался, кажется, впервые за эти месяцы. Ведь это же голос московского протоиерея, который ему то ли приснился, то ли почудился, ведь он подсказал, что все равно четырнадцатого декабря «благочестивые веры поборники, злочестивого мучителя оплеваше», ну а те, кто придут, уж они-то смогут «того яростного противника победити». Найдутся и Бруты, и Риеги.
27. ИЗ ДНЕВНИКА ПОРУЧИКА ВАЛЕЖНИКОВА
Сегодня опубликован высочайший манифест об учреждении Верховного уголовного суда над государственными преступниками — участниками восстания четырнадцатого декабря. Одновременно государь повелел в ознаменование особого благоволения к отличному подвигу Шервуда к его фамилии прибавить слово
Шервуд сообщил ценные для правительства сведения о тайном Южном обществе.
Так награждают у нас шпионов и доносчиков.
В столице, даже в самых ретроградных кругах, единодушное возмущение. Считают, что такие политические доблести можно вознаграждать лишь деньгами. Похвалы подобают только нравственным деяниям. Государственный ум может посоветовать расплатиться за подобную услугу, но государственная совесть не может позволить их уважать. Шервуд предавал слабых сильным. Назвать его поступок достойной уважения верностью нельзя, ибо верность не была сопровождена ни опасностью, ни самопожертвованием.
Другие говорят, что не оттого ли он и верный, что сыграл наверняка? Успех заговорщиков был сомнителен, успех Шервуда обеспечен заранее.