Почерк у Ананьина был неразборчивым. Но на этот раз он старался писать четко, местами, правда, сбиваясь на свою обычную манеру.
Объяснительная записка была похожа на подробную автобиографию. Говорилось в ней, конечно, и о заслугах. Щаренский вспомнил разговор у члена военного совета армии… И продолжал читать дальше.
«Первый секретарь Таганрогского горкома партии товарищ Решетняк дал мне распоряжение связаться с областным управлением НКВД, чтобы выяснить с соответствующими инстанциями вопрос об эвакуации всего горотдела… Что я и сделал. Кроме этого, я посчитал своим долгом захватить с собой все секретные документы, чтобы они не достались врагу. По дороге мы попали в танковую засаду. Машина была повреждена, но нам удалось уйти. В поле нас настигло звено «мессершмиттов». С бреющего полета они расстреляли машину и подожгли ее. Я был ранен, контужен, потерял сознание. Когда пришел в себя, увидел, что сопровождающие меня лица, работники НКВД Григорьев и Шелест, убиты. Шофер тоже…»
Зачем Ананьину понадобилось писать, что на машину напал не один самолет, а целое звено? Этого он и себе бы не мог объяснить. Хотелось нарисовать такую безысходную, трагическую картину, которая должна была бы заставить дрогнуть любое сердце. Ананьин думал еще написать, что приказ о выезде дал ему адмирал Белоусов. Ведь он разговаривал на эту тему с адмиралом Белоусовым… Ну и что же, что адмирал не отдавал такого приказа… Важно было продержаться, добраться до Ростова, до своих, до управления. Те его в обиду не дадут. Ну, может, понизят в звании, в конце концов рядовым пошлют на фронт. Не расстрел же?! Но потом о Белоусове писать не стал. Перечитал уже написанное и не стал. Ананьину показалось, что все и так изложено довольно убедительно и искренне.
Бригадный комиссар Щаренский объяснительную записку Ананьина читал с тяжелым чувством. То, что этот человек дезертировал, не вызывало у него сомнений. На своем горьком пути по Украине он повидал столько, что хватило бы на десятки человеческих жизней. Щаренский вспомнил, как под Киевом дрался полк НКВД! Да, был героизм, подвиги, но он видел и другое — низость, подлость, трусость.
Вот и этот бывший майор безопасности… Струсил! Бежал! Бросил товарищей, жену. Все бросил, спасая свою шкуру. Разложение страшно для армии в любое время. А в такое, какое переживает сейчас его страна, его народ, нетерпимо…
— Может, поговорите с задержанным? — спросил Козин.
— О чем мне с ним говорить? Все ясно. Дайте мне ручку.
Щаренский своим размашистым почерком на объяснительной записке Ананьина написал:
«Отдать под суд военного трибунала. Мое мнение: расстрелять!
Пусто и сиротливо выглядела таганрогская железнодорожная станция. На ее путях не было ни паровозов, ни вагонов. Только слева в тупике стоял старый вагон, переоборудованный под будку.
На платформах валялись обрывки газет, сломанный и брошенный кем-то детский велосипед, разорванная наволочка от подушки…
Казалось, никакие дела больше не удерживали Ивана Дудку на станции, но не было сил взять и уйти. Пятнадцать лет проработал он здесь. Пятнадцать лет день в день приходил сюда. И в летний зной, и в зимнюю стужу, и в осеннюю слякоть, и весной, когда на станции привычный запах смолы, паровозного дыма смешивался с запахами цветущей акации…
И вот теперь все это отдать врагу? Страшно было подумать, что немец прошел по его Родине тысячи верст и стоит теперь у стен Таганрога…
Иван Григорьевич вспомнил сына Дмитрия, от которого с самого начала войны не было вестей. Жену Нюру и дочку Валентину он утешал как мог. Старался поддержать в них надежду: «Время военное, смутное, письма могли затеряться… Митька, может быть, с частью попал в окружение…» Разве мало таких историй они наслышались? Сам Иван Григорьевич сначала тоже думал так: на войне всякое бывает. Но вот прошел август, сентябрь. Наступил октябрь, а вестей по-прежнему никаких не было. И надежда постепенно истаивала. И все-таки в самое страшное верить не хотелось.
«Эх, Митька, Митька! Махачкала!» — Дудка скрипнул зубами.