Читаем Такой способ понимать полностью

Но полгода всего проведя в Петербурге, Гоголь уже и помыслить не может без содрогания о том, чтобы «пресмыкаться в столице здешней между сими служащими, издерживающими жизнь так бесплодно… Изжить там век, где не представляется совершенно впереди ничего, где все лета, проведенные в ничтожных занятьях, будут тяжким упреком звучать душе. — Это убивственно! Что за счастие дослужить в 50 лет до какого-нибудь статского советника, пользоваться жалованием, едва стающим себя содержать прилично, и не иметь силы принесть на копейку добра человечеству…»

Положим, у Гоголя пока еще не было времени и способов узнать как следует жизнь «сих служащих». (Он еще поступит — ненадолго — в департамент, на шестисотрублевое годовое жалованье, еще намерзнется — зимой 1829 года — в летней шинели, утешаясь мыслью, что «взявши в сравнение свое место с местами, которые занимают другие»,он устроен получше весьма даже многих).

Но как бы там ни было, детским иллюзиям конец, а требования, предъявляемые Гоголем к жизни — своей ли, чужой, — не смягчаются нисколько. На этих требованиях он построит свою литературу. Скоро, скоро примется Гоголь, спасаясь от приступов невыносимой тоски (нет худа без добра: тоска дает комическому вымыслу удивительную свободу, независимость от реальности, почти невесомость: помните похождения Носа? а собачью переписку, перлюстрируемую безумцем?), очень скоро примется он сочинять повести, комедии, а там и Поэму, — и ужаснет современников зрелищем жизни, искаженной затмением смысла; изобразит чуть ли не все (хотелось — все!) мыслимые фазы этого затмения, выведет вереницу лиц и судеб, из которых улетучивается, убывает, исчезает человеческое содержание; и назовет мрачную стихию, к которой прикован его взгляд, новым и жутким именем — пошлость.

«Теперь же прямо скажу все: герои мои потому близки душе, что они из души; все мои последние сочинения — история моей собственной души. И чтобы получше все это объяснить, определю тебе себя самого, как писателя. Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее и которого, точно, нет у других писателей».

Действительно, был такой разговор, по крайней мере один — декабрьским вечером 1833 года, когда Гоголь прочел Пушкину «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Сомнительно, однако, чтобы Пушкин изъяснялся такими оборотами — они сугубо гоголевские. Пушкин вообще ни разу в жизни не написал слово «пошлость», — надо полагать, что и не сказал. В «Словаре языка Пушкина» находится только эпитет «пошлый», и ему приписаны такие значения: 1) весьма распространенный, ставший привычным, всем известный, ходячий; 2) обыкновенный, ничем не примечательный, заурядный (таков, например, тот «мадригал», что нашептывает Онегин Ольге Лариной, и напрасно некоторые думают, будто он ей гадости бормотал); 3) свидетельствующий о дурном вкусе, низкопробный.

Очевидно, что Гоголь пользуется другим измерением: его « пошлость жизни» —категория моральная. Это та «низкая существенность», из которой на девять десятых состоит человек, и его готовность умалиться до дроби; это его согласие променять свою роль в истории на животные радости; это добровольная ничтожность; это клиническая смерть души, способной наглухо запахнуться в нищенское благополучие и наслаждаться мнимым покоем посреди трагической реальности.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже