А. А. Башмачкину, например, живется недурно. Правда, Гоголь почему-то урезал ему жалованье (сам-то он, имея чин гораздо пониже, со дня зачисления в штат получал в полтора раза больше; а с другой стороны — при чем тут стаж; у Гоголя за плечами была гимназия; и что же поделать, если А. А. ни на какую другую должность не годится и полюбил обязанности копировального автомата), но низенький чиновник с лысинкою на лбу — и «с
четырьмястами жалованья умел быть довольным своим жребием».А что ему: от получки до получки с грехом пополам перебиться можно; скучать не приходится и некогда; с сослуживцами отношения… ну, молодежь, верно, пошучивает неделикатно, гадко, а зато премиями не обходят и даже повышение предлагали. Здоровье в порядке. Чего еще надо? Ну скажите, пожалуйста, положа руку на сердце: многие ли каждый вечер ложатся спать, «
улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне: что-то Бог пошлет переписывать завтра»?Сжался весь, съежился, усох, как лимон (помните?) на бюро у Плюшкина, — ростом не более лесного ореха, — но ведь доволен, бессловесный, жизнью своей мирной доволен, которая
«и дотекла бы, может быть, до глубокой старости, если бы не было разных бедствий, рассыпанных на жизненной дороге не только титулярным, но даже тайным, действительным, надворным и всяким…»(Действуй расторопнее столичная полиция против преступности, — глядишь, так и не узнал бы горя наш Акакий Акакиевич.)
Доволен! И это и есть самое печальное в повести, а вовсе не низкая оплата канцелярского труда при Николае Первом. Бедность, кротость и маниакальное трудолюбие только спасают Башмачкина от нашего презрения, отличают от какого-нибудь Ивана Антоновича — кувшинного рыла. А прибавьте ему чин да повысьте оклад, да увеличьте сумму сбережений, — и это уж будет не титулярный советник Башмачкин, а коллежский асессор (или маиор) Ковалев; еще прибавьте — выйдет надворный советник Подколесин. И так далее. Чем лучше чувствует себя на свете человек, — тем хуже для него, тем ниже его падение, бессмысленней судьба. И пока не отнимут у него что-нибудь, хоть сущую малость, — не догадается, что ограблен давным-давно и навеки. А как догадается, как поранится, подобно Поприщину, вопросом:
«Мне бы хотелось знать, отчего я титулярный советник? Почему именно титулярный советник?»— тут же сходит с ума. (Акакий Акакиевич догадался — в предсмертном бреду.)
И несчастные — несчастны, однако счастливцам своим Гоголь сострадает еще сильней; они так нуждаются в любви. Им это слово редко в голову приходит, и Акакий Акакиевич мечтает о новой шинели, как о «
какой-то приятной подруге жизни»,а Подколесин, наоборот, — о невесте как предмете вполне неодушевленном:
«какие в самом деле бывают ручки. Ведь просто, брат, как молоко»;а Чичиков, хоть и гонит его по свету некий рок, удивительно напоминающий любознательность самого Н. В. Гоголя. — впрочем, какой же русский не любит быстрой езды, — Чичиков, представьте, преследует одну лишь цель —
«всегда хотел иметь жену, исполнить долг человека и гражданина, чтобы действительно потом заслужить уваженье граждан и начальства». Но автор-то знает: не шинели им нужны, и не прелесть купеческих и губернаторских дочерей, и даже не потомство
… «Что значит, однако же, что и в паденье своем гибнущий грязный человек требует любви к себе? Животный ли инстинкт это? или слабый крик души, заглушенный тяжелым гнетом подлых страстей, еще пробивающийся через деревенеющую кору мерзостей, еще вопиющий: „Брат, спаси!“»