Мы берегли этот сорняк. Упрямый, цепкий, он в одиночку, без союзников, вел свою ежегодную войну: распластывался на пыльном, совсем безнадежном бугре и выдаивал-таки из него соки. Каждое лето колючие головатые стебли были унизаны плодами полосатыми арбузиками с красной мякотью, которую так любят мураши.
— Глянь-ка, шо у вас растет! Кавунчики! Надо ж, и семечки у них е!
Маня накинулась на каперсы, топча и обдирая куст. По бугру в панике разбегались мураши-сладкоежки.
— Не надо, Мань, пусть растет.
— Глупая! Это ж самое то, шо нам надо.
Ссыпав каперсы у заборчика, Маня свесилась и с такой нетерпеливой досадой рассматривала пустынный тротуар, что мне сделалось стыдно за нашу сонную улицу. Но вот, наконец, из-за угла вывернулась компания мальчишек с сачком и ведерком — шли на арык ловить мальков.
— Бей гадов! — скомандовала Маня, и мы одновременно запустили каперсы. И, хохоча, припали к земле.
Внизу свистели, орали что-то, но мы вытерпели, выждали время и дали второй залп по выгоревшим, заросшим затылкам.
Когда снова высунули носы, мальчишки были уже далеко. Самый маленький из них вдруг обернулся и сделал непристойный жест. Грубо выругавшись, Маня немедленно ответила ему тем же.
Я смотрела на нее, открыв рот. И прозевала новую цель — две тетки шли с базара и так заговорились, что не заметили Маниного одиночного выстрела.
Вслед за ними показался узбек в черно-белой тюбетейке — важный, с портфелем, в военных галифе. И в тапочках на босу ногу. Тапочки и решили наши колебания.
— Бей пузанов в чеплашках! — прошипела Маня, и мы дружно послали снаряды.
И нарвались! Бабай завопил, забарабанил в калитку. Мы, пригнувшись, побежали за дом. А бояться-то было нечего. Калитка наша запиралась на кованную кустарным способом цепь с гранеными звеньями. Попробуй разорви!
Мы развеселились. Влезли по приставной лестнице на балахану. Стали таскать сливу, которая сушилась на горячих подоконниках.
Жуя, Маня деловито обследовала помещение.
Балахана у нас большая — комната на втором этаже. Есть и обстановка — раскладушка, пронзительно заскрипевшая под Маней, столик на трех ногах и табуретка, больно щиплющая зад.
Подскочив, Маня пнула табуретку в угол. Зло спросила:
— Шо ж вы пожмотились, не вставили стекла?
Она вцепилась в переплет и трясла, словно хотела высадить раму.
Оконные рамы на балахане с трех сторон. А стекол нет. Без них даже лучше. Ранней весной здесь, на сквознячке, любит спать и работать отец.
— Это шо за мьячики? — удивляется Маня.
Она распахивает боковую раму и спрыгивает на кухонную крышу.
— Кизяки. Ох и горят!
Я вылезаю следом и переворачиваю кизяки вверх непросохшим боком, Маня помогает мне.
— А навоз откуда? Коровы ж у вас нема?
— Собираем. Ходим по улицам и собираем — конский и ишачиный. А на полянке коров пасут.
— От то да! — восхищается Маня. — Надо ж, сколько их у тебя понаделано.
— Это новые. У меня в сарае их полторы тысячи. А у Таньки тысяча шестьсот.
Манины конопушки стали под цвет жженого кирпича. Подумаешь, полторы тысячи. Она наделает мильен! Угольную пыль им уже выдали. А сейчас надо идти за навозом. Она мигом — только слетает за ведром, одна нога здесь, другая там!
Но мне нужно было бежать к бабушке. А прежде хитренько отделаться от Люськи.
Она уже кончила разорять кукольный дом и теперь хныкала под лестницей, держа за малиновый подол куклу Наташу и пытаясь влезть на вторую ступеньку (первую сняли специально из-за нее).
— Ли-ин, я к тебе…
Ми с Маней скатились с лестницы и, не слушая Люськиных воплей, пустились вокруг дома, а там нырнули к калитке.
Все! Свободны!
До угла бежали вперегонки, а вырвавшись из-за него, разом остановились.
За углом, вокруг старой акации, толпился народ.
У меня екнуло от догадки сердце.
— Бежим скорее! Ее рубят!
… В незапамятные времена кто-то засадил улицы нашего города белой акацией. Когда весной деревья зацветают, их мелколистые кроны тучнеют, тяжело разбухают белыми гроздьями. А городской воздух, ничем, кроме пыли, не примечательный, становится свежим и сладким. Будто в руках у тебя букет и ты так и ходишь, уткнув в него лицо. И дышишь, дышишь… А еще жуешь, пока не объешься приторными цветами, похожими на львиный зев.
Акация, что росла возле углового двора, славилась цветами особенной сладости.
Но теперь ее выдали на дрова какой-то чужой тетке.
Верно, акация была старая, и одна ветка у нее засохла, но дерево жило себе, давало летом тень, а весной свои медовые цветы. И мне даже думать не хотелось про плешь, которая теперь появится. Еще одна пыльная плешь на такой зеленой до войны улице… Но тетка с ордером на живую акацию была не с нашей улицы. Ей плевать было на то, что здесь останется. Без ума от радости, что зимой теперь будет с дровами, она лезла к пильщикам под пилу, толкала плечом ствол или, раскинув руки, как милиционер, раздвигала сбежавшихся ребят.
Пильщики не обращали на нее внимания. Пилу заедало, и они с остервенением рвали ее каждый в свою сторону. Мне показалось: им тошно пилить живое дерево.