Иногда Мишенька пишет письмо несколько дней. А потом раздумывает отправлять. Или отправляет – переписав набело. Еще во Владикавказе, когда он только начинал пробовать сделаться журналистом, муж стал очень требовательным не только к статьям своим, но и к письмам, дневниковым записям. И письмо, написанное сумбурно, заставляло его страдать.
А вдруг и правда меж этими листками, адресованными родне, затерялось и письмо к
Перебираю бумаги. Взгляд невольно цепляется за строчки – и на глаза наворачиваются слезы…
«… Идет бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни. Въехав 11/2 месяца тому назад в Москву в чем был, я, как мне кажется, добился максимума того, что можно добиться за такой срок. Место я имею. Правда, это далеко не самое главное. Нужно уметь получать и деньги. И второго я, представьте, добился. В этом месяце мы с Таськой уже кой-как едим. Запаслись картошкой, она починила туфли, начинаем покупать дрова и т. п. Работать приходится не просто, а с остервенением. С утра до вечера, и так каждый без перерыва день. Идет полное сворачивание учреждений и сокращение штатов. Мое учреждение тоже попадает под него и, по-видимому, доживает последние дни. Таська ищет места продавщицы, что очень трудно, п. ч. вся Москва еще голая, разутая и торгует эфемерно. Бедной Таське приходится изощряться изо всех сил, чтоб молотить рожь на обухе и готовить из всякой ерунды обеды. Но она молодец! Одним словом, бьемся оба, как рыбы об лед. В Москве есть все: обувь, материи, мясо, икра, консервы, деликатесы – все! Открываются кафе, растут как грибы. И всюду сотни, сотни! Сотни!! Гудит спекулянтская волна. Я мечтаю только об одном: пережить зиму, не сорваться на декабре, который будет, надо полагать, самым трудным месяцем. Таськина помощь для меня не поддается учету: при огромных расстояниях, которые мне приходится ежедневно пробегать (буквально) по Москве, она спасает мне массу энергии и сил, кормя меня и оставляя мне лишь то, что уж сама не может сделать: колку дров по вечерам и таскание картошки по утрам. Оба мы носимся по Москве в своих пальтишках. Я поэтому хожу как-то одним боком вперед (продувает почему-то левую сторону). Мечтаю добыть Татьяне теплую обувь. У нее ни черта нет, кроме туфель. Но авось! Лишь бы комната и здоровье! Не буду писать, п. ч. вы не поверите, насколько мы с Таськой стали хозяйственны. Бережем каждое полено дров. Такова школа жизни. По ночам урывками пишу «Записки земск. вр.». Может выйти солидная вещь. Обрабатываю «Недуг». Но времени, времени нет! Вот что больно для меня!»[3]
Отложив Мишино письмо, смахиваю слезы.
Он никогда не говорил мне, что благодарен за мою помощь.
Что Москва с последними нашими голодными-холодными трудностями, про которые пишет он в письме матери!
Помню, как вернулись мы с Мишей из Вязьмы в Киев, и муж твердо решил покончить с морфием. Иван Павлович Воскресенский[4] стал давать мне ампулы для Михаила – якобы с морфием. Но был тот раствор для инъекций сильно разбавленным. А потом и вовсе давал уже Иван Павлович дистиллированную воду.
Думала, с ума сойду – Мише плохо, руки трясутся, весь в поту, несет всякую околесицу. Боялась, он не выживет. Как-то сделалось ему так дурно, что он даже чувств лишился. Упал в обморок, а у него тогда пациент был[5]. В общем, пациента того как ветром сдуло, что вполне объяснимо: хорош врач, что на приеме чувств лишается и ему самому срочнейшим же образом доктор требуется! А Мишенька потом закрылся в своей спальне и боялся выходить. Я ему: «Пошли прогуляемся, погода чудесная, с нашего Андреевского спуска весь город как на ладони!» Он только стонет: «Боюсь я, Таська». Только через неделю стал он уже потихоньку выходить. Один гулять не мог и того дольше, приходилось всегда сопровождать его.
Не успела я нарадоваться Мишенькиному выздоровлению – как стали ходить слухи, что Петлюра будет со дня на день. Не хотели мы Петлюру. При немцах в Киеве было шикарно! Дамы носили шляпы, духи и пудру в лавках разбирали быстро, билетов в театр не достать. А петлюровцы, сказывали, людей стреляют – вот просто так могут в дом зайти, вынести серебро, а хозяину – пулю в лоб.
Самые худшие опасения подтвердились.
Мишеньку принудительно мобилизовали как врача.
Он вынужден был уйти с ними. Прощался со мной – словно бы навсегда.
Через месяц, впрочем, удалось ему бежать и даже благодаря какому-то невероятно счастливому стечению обстоятельств вернуться домой.
Но еще в ту ночь, когда спустилась я, чтобы отворить ему дверь, стало мне понятно – не тот уже Михаил стоит на пороге.
Морфий так его не выжег, как петлюровцы.
Он старался ничего не говорить о том, как прошел тот месяц его жизни. Но во сне мучили его кошмары, он кричал, бредил.
И я из тех его бессвязных реплик поняла: слишком много Мишенька видел. Видел и расстрелы, и грабежи, и как женщин сильничают. Увидев такое, прежним быть уже возможности никакой не имеется…
Потом вступил муж в войска Юга России. И стали мы отходить вместе с белыми: Грозный, Беслан, Владикавказ.