Ты хотела меня убедить, что это шедевр мировой поэзии, что вершина творчества Мицкевича — не «Дзяды», не «Пан Тадеуш», а именно этот сонет.
Когда мы подошли ко дворцу в Закрете, на высоком берегу Вилии, вечер уже висел на трёх берёзах у ворот, запутавшись в ветвях. Ты пригласила меня войти. Не зажигая света, легко села за пианино, и в тишине зазвучала шопеновская прелюдия.
— Я беру с собой свои непонятные чувства и странствую по его музыке. А когда возвращаюсь из путешествия, со мной остаётся аромат райских трав.
Теперь дорога привела меня к тебе, к твоему старому дворцу из обожжённого красного кирпича.
Три берёзы у ворот безвольно склонились, как трое скованных цепями королей в заржавевших коронах.
Ты опять сидела за пианино, и твои благородные пальцы молились над клавишами.
Я вынул из рюкзака спящую девочку и положил тебе на колени.
Ты всё прочитала по моему лицу. Твои распущенные волосы едва не доставали до пола. На лбу сверкала серебряная диадема с алым рубином посредине. Казалось, молния играет с испуганным дождём.
Прости мне этот грех, Янина, в тот великий миг я оказался к тебе несправедлив. Или я, или кто-то внутри меня, хотя это одно и то же. Неожиданно кольнула чёрная мысль: а вдруг ты потом об этом пожалеешь…
— Янина, запомни, мать ребёнка звали Церной, — проворчал я тогда. И сразу сбежал.
Да, сбежал, не попрощавшись, как преступник от своей совести.
Попытаюсь напомнить тебе, что ты пережила потом. И хотя ты рассказала мне почти всё, а некоторые подробности того, как год спустя я опять пришёл к тебе во дворец, я сам дорисовал и добавил, всё-таки теперь, когда я пишу это письмо, мне кажется, что пчёлы с того света жужжат у меня в мозгу, что это рассказывают они, пчёлы, а не я. Они оставили мне в наследство красный мак твоей памяти:
Дочка Церны проснулась у тебя на коленях, и её плач сплёлся с шопеновской прелюдией, которая ещё висела в воздухе. А за окном уже сопел зверь. Хриплый вой вперемешку с человечьим смехом вырывался из его пасти. Ты спустила шторы, закрыла на засов дубовую дверь, выкупала и накормила ребёнка, помолилась и уснула, прижав девочку к груди.
А зверь бодрствовал, как смерть. Его глаза сверкали сквозь дверную щель. Он перепрыгивал через крышу, свистел в печную трубу, и ночной ледок крошился под его хищными лапами.
Зверь был повсюду — тут и там в один и тот же миг.
Наутро ты встала воодушевлённая и полная решимости. Служанке Саломее ты сказала, что родила от возлюбленного и его мать вчера привезла тебе ребёнка. Саломея любила тебя больше жизни, ведь она была твоей кормилицей, качала твою колыбель. Ты рано осиротела. Твой отец, помещик Кароль Шпинак, погиб во время охоты на зубров в Беловежской пуще. Его ближайший друг, некто по имени Котла, чья роль на охоте была более чем подозрительной, сразу после этого бежал с твоей матерью в Италию. Оттуда она присылала тебе деньги, а Саломея тебя растила. Дочку Церны ты назвала Церной, и вы с Саломеей взяли её под свою защиту.
Но зверь не уходил от дворца. Скрёб когтями под кроватью и пугал кукол Церны.
Когда ты шла в костёл, он крался следом, а внутри украдкой наблюдал за слезами твоей молитвы, и его призрак клубился в терновом венце распятого.
Зверь преследовал и служанку. Срывал с неё платок, вцеплялся зубами в подол. Лез носом в корзину, скулил, рыл когтями песок, будто копал могилу, когда Саломея проходила мимо.
Для защиты старая служанка поставила на пороге треснутое зеркало. Чёрт не боится никого, кроме собственного отражения. Как только увидит в треснутом зеркале своё рыло, с испугу трижды перекувырнётся и так побежит к своей бабушке, что все ноги переломает.
Это случилось в мае. Ровно через месяц, после того как я подкинул тебе Церну, дочь Церны. Воздух был розов от цветов сирени и полон дразнящих запахов. На трёх берёзах у ворот яснее проступили лунные пятна. Ветерок качался на упругих ветвях, увешанных зелёными бусами.
Зверь впервые проник во дворец и сразу же — в твой покой. Двери сами распахнулись перед ним. Он вошёл, учтивый, элегантный и нарядный, как манекен.
— Позвольте представиться: Ганс Оберман. Почту за честь с вами познакомиться.
Он стянул белые перчатки, подошёл ближе, щёлкнул каблуками, склонился, и его тонкие губы прилипли к твоим дрожащим пальцам.
Это было первое оскорбление, первое пятно на твоей чистой коже. Но ещё сильнее тебя оскорбил блеск его сапог, чёрных, как полированная крышка пианино. «Сапоги растоптали музыку», — мелькнула у тебя в голове мысль. И музыка с Церной стали одним целым.
Офицер Ганс Оберман не удовлетворился первой победой. Он подошёл к открытому пианино и провёл пальцем по клавишам, словно мышь по ним пробежала: