Вдруг морщина на лбу обозначилась резче, Белоусов наклонился ко мне через стол:
— Скажи-ка, ты немецкий знаешь?
— Так себе, но, пожалуй, знаю.
— Ладно, ладно. — Он выколотил из трубки пепел о край стола и медленно повернул голову к адъютанту:
— Гришка, приведи офицера. Если повесим его чуть позже, невелика беда. На офицера-то мне плевать, но его языка, братец, всё ж таки жаль. Может, из его языка удастся ещё что-нибудь выдоить.
Когда Гришка вышел, Белоусов в нескольких словах объяснил мне, в чём дело:
— Важную птицу в лесу схватили: офицера немецкого. Шпион? Диверсант? Поди пойми. Прикидывался партизаном, даже мужество проявлял. Его один бежавший из Понар опознал, парнишка из Вильно. Немец и не отпирается, но что-то скрывает. А у нас по-немецки никто не говорит как следует.
Закат в красных сапогах вышел из землянки. Тень с моей стороны заполнила всё прямоугольное пространство между бревенчатых стен. Трофим Белоусов зажёг лампу. И когда запах смолы смешался с запахом керосина, в землянку спустился Гришка, ведя на верёвке пленного.
На допросе офицер рассказал мне то же самое, что Белоусов уже слышал: зовут Ганс Оберман, родился в Кёльне. Да, это правда, он убивал ни в чём не повинных людей. В июне сорок третьего дезертировал из части. Здесь, в лесах, он хотел искупить свои грехи.
— Ладно, ладно. — Белоусов прервал допрос на полуслове, с силой ударив трубкой о край стола. — Вот тут-то собака и зарыта. Спроси-ка этого бравого офицера Ганса Обермана, почему он дезертировал и предал свой фатерланд.
Когда я перевёл офицеру неожиданный вопрос Белоусова, Ганс Оберман задрожал, как освобождённая пружина:
— Позвольте мне забрать эту тайну в могилу.
Янина, я заканчиваю письмо. Ангел принесёт его тебе. Когда будешь читать, вспомнишь, что слова в нём по большей части
Р. S. Да, я же не написал про свадьбу Церны. Но об этом — в другой раз…
1972
Забастовка могильщиков
Уже не один год будильником в этой стране мне служит бумажная птица. Она поднимает меня на рассвете, и, клянусь, она всегда та же самая и в то же время другая.
Каждый день, кроме суббот и праздников, когда она соблюдает заповеди моего народа и не ускоряет тупым клювом чёрный жемчужный вихрь моего с трудом спасённого сновидения, она будит меня с неотвратимостью судьбы.
Давным-давно, в городе моего детства, было по-другому: дикий голубь, умытый слезами ночи, по субботам и праздникам тоже меня будил. Прилетал из ночного укрытия к розоватым морщинкам на единственном окошке моего чердака и, качаясь на самой высокой ветке моей одноногой соседки, старой, временами пепельно-седой, временами красной вишни, ворковал: «С добрым утром!» или «с праздником!»
И всегда приносил в полированном клюве первый солнечный луч.
Ворковать мне добрые вести голубь начал с моей бар мицвы. Так оно и продолжалось, весной и летом, осенью и зимой, пока…
Пока на дворника, охранявшего наш глинистый, холмистый, словно кладбище, двор, не нашла блажь. Дворник взял тяжёлый топор, которым он забивал свиней в зарослях крапивы у забора, и, размахнувшись, подрубил старую вишню у медных переплетённых корней.
И голубь перестал прилетать. Перестал приносить первый солнечный луч в полированном клюве. Голубь, как и человек, ищет опору, если не на земле, то в воздухе.
А дворник себе же сделал хуже. Вместе со старой вишней, в ту же секунду, он подрубил свои сто лет, которые хранил в горбу, как в костяном сейфе: сжимая в руке могучий топор, вместе со своей ветвистой жертвой он рухнул на кряхтящие корни и больше не встал. Ни живым, ни мёртвым.
Но это уже другая история.
Добро пожаловать. Бумажная птица снова здесь. Тупой клюв разрывает за стеклянной балконной дверью на третьем этаже тонкую сеть сновидений, и через прорехи вытекают пойманные за ночь картины и символы моей второй, молодой, души, которая резвится и властвует, только когда я сплю. Сейчас она задремлет, и власть над моими поступками возьмёт другая душа: настоящая, будничная.
Вижу через ресницы, как через струи дождя: из разорванной сети вытекают все пойманные мною сокровища и с издевательским плеском падают в бездонную пропасть.
Я не спеша открываю балконную дверь и приношу бумажную птицу в спальню.
Внизу, на безлюдной улице, я успеваю заметить только разносчика газет в кожаной каскетке. Того самого, который каждое утро ловко забрасывает ко мне на балкон газету, перевязанную красной бечёвкой. Я поражаюсь его меткости. Не сомневаюсь, даже если бы я жил на тысячном этаже, этот парень в кожаной каскетке так же метко попадал бы на балкон газетой, которую он, как волшебник, превращает в крылатую птицу.
Я уже стал суеверным: если он, не дай Бог, не попадёт на балкон с первого раза и ему придётся бросать снова — быть беде…
Я освобождаю птицу от пут и опять ложусь в кровать, чтобы накормить только что проснувшиеся глаза хорошими новостями со всего света.