Человек на Луне? Да простит он меня вместе с Луной: я не потрясён. Я уже побывал и дальше, и выше и не виноват, что об этом не сообщили в газетах. Никто не знает, что я уже успел завоевать Марс. Но что толку кричать: «Я царь Соломон!», если меня нарекли по праотцу Аврааму. А что касается политики, указов и деклараций, сочинённых сильными мира сего — ей-богу, мне стыдно за напечатанные слова: их отлили в свинце против их воли. Что может быть правдивее слова? Разве что Господь Бог. А тут? Надеюсь, слова меня не накажут: на бумаге они превращаются в ложь.
Правдивы только некрологи. Ещё один погиб, восемнадцатилетний…
Я уже хочу отложить газету. Когда совесть покажет рожки из раковины, станет горько. Длинный летний день пойдёт насмарку, вечернее свидание не удастся. Но в тот миг, когда я готов был отодвинуть газету в сторону, моё внимание привлекла коротенькая заметка на последней странице:
Как нам сообщили, могильщики городского кладбища объявили забастовку. Их требования пока неизвестны. Ясно лишь одно: сегодня они никого хоронить не будут.
Мой новый, долгожданный день перевернулся с ног на голову. Меня поднимает какая-то макабрическая сила, словно хохот оскаленных черепов. Работа на сегодня отменяется. Вечерняя встреча похоронена. Пойду-ка посмотрю да послушаю, как бастуют могильщики.
Распахнутые кладбищенские ворота склонились, будто приглашают на танец. Можно приблизиться, можно войти, но только живым. Покойникам вход воспрещён, как несовершеннолетним на эротический фильм.
Безжалостно, с мазохистским наслаждением, я ущипнул себя за щеку, чтобы убедиться в собственном существовании. Эхо острой боли подтвердило, что я принадлежу миру живых. Боль расходится дрожащими кругами ассоциаций: я вспоминаю своего ребе, рыжего Ицика-Мейшла. Как-то раз он задремал над Талмудом, а я из озорства приклеил гуммиарабиком к странице его бороду. Отдирая её от книги, ребе даже не поморщился. Нечасто мне доводилось видеть у него на лице столь мужественную улыбку. Однако он тут же вычислил виновного и клещами бурых от табака пальцев так ухватил меня за щеку, что чуть кусок мяса не вырвал. Сладостная боль на долгие годы осталась во мне вместе с ароматом крепчайшего табака.
Вот те на, кого я вижу! Да вот же он, мой ребе. За пятьдесят лет совершенно не изменился. Борода, пейсы — будто связку лука к лицу прижал, и прозрачная шелуха висит на подбородке. Только шляпа пообносилась, да поля пошире.
Господи, как же так? Ведь я провожал его гроб на кладбище в Литовском Иерусалиме. Прощения просил, за то что бороду приклеил. Помню даже лошадь в траурном фраке, на голове чёрная ткань с четырьмя прорезями: две для прядающих ушей, две — для ледяных глаз. Помню даже хриплый скрип колёс. И спицы так медленно крутились, а мне казалось: это стрелки каких-то потусторонних часов. Помню, как на дороге перед копытами чёрной лошади таял снег. Этот снег был душой моего ребе.
Что же он, в стране предков из мёртвых воскрес? Да, вон он, Ицик-Мейшл, что-то говорит. Вокруг него — кольцо могильщиков, словно колесо похоронных дрог. У каждого на плече лопата, как винтовка. А он произносит пламенную речь на неведомом языке.
В толпе нищих на центральной аллее я замечаю одного, сидящего в позе роденовского «Мыслителя». Никто, однако, и не думает им любоваться. Протягиваю монету и спрашиваю:
— Вон тот, который могильщикам проповедует, случайно не знаете, как его зовут?
Бронзовое лицо «Мыслителя» пробуждается от летаргического сна:
— Реб Йойлиш, могильщик реб Йойлиш.
— Простите, а может, вы ещё знаете, откуда он?
— Само собой, знаю. Из Мункача.
Я не отстаю:
— А на каком языке он говорит? Чтоб я хоть слово понял!
«Мыслитель» хмурит бронзовый лоб:
— На языке могильщиков, дорогой. Это такая тарабарщина, тут тебе и иврит с арамейским — языки Торы и Талмуда, и идиш, и арабский. Могильщики на кладбище не рождаются, здесь рождаются только покойники. А могильщики, дорогой, со всего света собрались: из Польши, из Йемена, из Венгрии, с Атласских гор и с того берега Самбатиона[17]
.Роденовский «Мыслитель» опускает тяжёлую голову и застывает в молчании. Я снова подхожу к могильщикам с лопатами и до звона в ушах напрягаю слух. Вот так, понемногу, благодаря терпению и проснувшейся природной интуиции мне удалось разобрать летящие иероглифы реб Йойлиша:
— Господа, воды дошли до души![18]
Говорю вам, выбора нет, понятненько? Забастовка — это ж больше, чем просто забастовка, понятненько? Скажем прямо, как опустили, так и поднимут. «Каль-вехомер»[19]: мы что, хуже пекарей? Они нужны, а мы нет? Как нет жизни без хлеба, поверьте, так, господа, нет и жизни без смерти, — рифмует он, как свадебный шут.