Железный стук передернутых затворов прозвучал вразнобой, и о. Петра тотчас окатило жаркой испариной. Рука слепой Надежды дрожала в его руке.
– Не бойся, – сказал он. – Молись и ничего не бойся.
– Господи, Твоя воля! – перекрестился о. Никандр.
Вот оно.
Совсем еще молоденький паренек в шинели до пят прямо на него уставил дуло своего оружия и смотрел светлым, херувимским, пристальным взором. Истребить желает. Отец Никандр, холодея, попятился, но в спину ему уперлись чьи-то крепкие руки, и незнакомый сиплый голос успокаивающе молвил: «Пугают они». Но человек этот, к которому о. Никандр даже не обернулся, страшась, что едва отведет глаза от херувима с винтовкой, тут и настигнет его смертельная пуля, – человек этот был, похоже, из тех немногих, которые с Божьей помощью сумели сохранить спокойствие среди потерявшихся от ожидания неминуемой расправы богомольцев. Кто, лишившись от страха рассудка, рвался к выходу, а кто, напротив, горел первохристианским стремлением безропотно отдать себя диким зверям и в их зубах во славу Божию перемолоться, как пшеничное зерно; кто искал убежище за дивно изукрашенными мощными столбами, а кто, пренебрегая опасностью, порывался встать напротив антихристовых прислужников; кто вопил во всю глотку, призывая в защиту и помощь все небесное воинство во главе с архистратигом Михаилом, а кто, сцепив зубы, молча молился преподобному Симеону.
– Пресвятая Богородица, моли Бога о нас! – перекрывая общий шум, звенел и взлетал вверх, в густой, иссиня-черный подкупольный мрак женский голос.
Старик в распахнутом овчинном полушубке сильно бил себя в грудь и хрипло повторял:
– Х-хос-споди! Х-хос-споди!
Опустившись на колени, скорбеевские монахини тихо запели:
– Достойно есть…
Слепая Надежда подхватила:
– Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим…
– Брат, – сказал о. Петр ставшему рядом с ним о. Александру.
Тот откликнулся со слабой улыбкой:
– Брат.
– Брат, – с любовью повторил о. Петр, заглядывая в унаследованные от мамы серые глаза о. Александра и во влажном их блеске читая только что пережитое унижение бессилия и боли. – Зачем ты к ним побежал?
– Да вот, – с той же слабой и виноватой улыбкой стал объяснять о. Александр. – Подумал…
О чем он подумал? Что послышалось ему в словах Ваньки Смирнова, а вернее, что увиделось на ванькином раскрасневшимся и злобно похорошевшем лице? Откуда взялась в нем ожегшая его мгновенным пламенем мысль, что сейчас, ни минуты не медля, начнется пальба по святым иконам? Ему словно шепнул кто-то: сначала Ванькины слова до него донес с их чудовищным смыслом, а затем велел: останови! И он кинулся. Ах, лучше бы парень с винтовкой его убил. Гром, адова вспышка, горячая пуля, все кончено. Душа улетает к Богу.
– Отделе-е-ение-е! – радостно пропел Петренко, и товарищ Рогаткин одобрительно кивнул.
В наступившей тишине слышен был треск горящих в паникадиле свечей.
– Погодите! – прозвучал слабый голос старца Боголюбова. Он медленно и трудно поднимался с колен, однако руку поспешившего к нему доктора Долгополова мягко отстранил. Распрямившись, теперь он стоял рядом с телом того, кого в монашестве нарекли Маркеллином и кто долгие годы с любовью и верой берег останки преподобного Симеона.
Да так и не сберег. И от горя помер.
Будет ныне на Небесах, где преподобный, приняв его исповедь, скажет: «Чадо! Что тебе скорбеть о моих костях? У Бога все живы, и я, убогий Симеон, живых жалел и жалею и о них молюсь. А праху нашему не все ли равно, где быть, и быть ли вообще?»