– Нет, нет, жива и, я надеюсь, здорова. Вполне банальная история. Бродячий, так сказать, сюжет мировой литературы. Роковой треугольник, – с болезненной усмешкой обронил Василий Андреевич и в свою очередь пристально взглянул на о. Петра.
– Мне жаль. Вашу боль я понимаю и чувствую, но как священник одно могу вам сказать: простите ей.
– Вы… ведь вы не монах? – перебил его Ермолаев. – Вы женаты?
– Я не монах и я женат. И отвечу, предугадывая ваш вопрос… – Но едва вообразив, что он возвращается домой и вместо Анечки ненаглядной находит, предположим, короткое, ее рукой наспех написанное письмецо, впрочем, даже не письмецо, на которое в подобных случаях, должно быть, не остается времени, ибо измена готовится втайне, осуществляется же впопыхах, а какие-нибудь два-три губительных слова, приговор, до гробовой доски сулящий едкую тоску, – о. Петр с холодом в груди вдруг ощутил под собой страшную пустоту.
Наваждение.
Он передернул плечами.
– Я лишь одно знаю: что надо простить. Камень в нее всякий кинет, а вы – простите. Может быть, в конце концов случится даже так, что во всем мире единственный близкий человек ей будете вы. Она к вам придет, в вашу дверь постучит – а вы от нее в свою справедливую обиду, как в раковину? Не отворите?
Василий Андреевич опустил голову и тихо вымолвил:
– Отворю. Только она… – он плотно сжал губы и разомкнул их, чтобы сказать кратко и твердо: – не придет.
– Мне уйти? – спросил Ермолаев.
– Зачем? Вы человек крещеный. А ваше отпадение от Церкви, хотя и затянувшееся, кажется мне далеко не окончательным. Вот вы сегодня в храм пришли – после стольких-то лет! Впервые! Это какую же надо было в самом себе преграду сломать, чтобы блудным сыном вернуться в дом Отца! А отчего? Я вам скажу. Для вас теперь главнейшая жизненная необходимость – восстановить связь с Богом. Слишком жестоко и тяжко наше время, – медленно говорил о. Петр, – чтобы человеку по силам было в одиночку его превозмочь. Непременно нужна опора…
– И вы хотите меня убедить, что этой опорой может быть только Бог?! – срывающимся голосом почти выкрикнул Василий Андреевич.
Густой бас диакона заглушил его отчаянное вопрошание:
– Вы скорее всего правы, что одному трудно… Одному вообще трудно, а тут еще на каждом шагу эта бесконечная ложь и страшная, ничем не оправданная жестокость. Но ведь Бог… Он допускает все это! Какая в Нем для нас опора, если мы не без Его, по крайней мере, ведома отданы во власть злых негодяев. Ванька Смирнов является в гимназию и тычет в программу свой полуграмотный палец: это убрать, тут сократить, здесь переменить… И попробуйте ему возразить! Попробуйте вступиться за латынь и древнегреческий! А-а, говорит, я так и знал, что вы все тут поганые редиски.
Отец Петр изумился:
– Редиски?
– Неужто не слышали? – в свою очередь удивился Василий Андреевич. – Сверху красный, внутри белый – вот вам и редиска. Но я даже сверху красным никогда не был и краснеть не собираюсь. У меня принципиально ничего не может быть общего с людьми, отвергающими культуру!
Запели «Херувимскую», и о. Петр предложил Ермолаеву:
– Послушаем.
–
Искусник Григорий Федорович и далее то давал Ане полную свободу, то связывал ее участием пусть в малом, но все-таки общем хоре, то, как голубку, снова выпускал в вольный полет. Херувимская песнь! При звуках ее какая душа не дрогнет, не встрепенется, не устремится ввысь? У кого не закипят радостные, чистые слезы? Кто в сей миг не ощутит в себе готовности переменить свою жизнь, стать чище, лучше, добрее и вместе с бесплотными небесными силами чистыми устами славить Творца? Пусть неосуществленное, вспыхнувшее ярким светом и вскоре погасшее, – но это желание само по себе драгоценно Господу. Жив человек, в ком оно есть!
И пока пел маленький хор, пока ручьем самородного серебра звенел, еще и еще раз выпевая два последних слова, голос Ани Кудиновой, царские врата открылись, стал виден Николай, мерно обмахивающий кадилом престол и жертвенник, и застывший возле престола о. Александр.