Сергей Павлович задумчиво глянул себе под ноги. Коричневая каменная плитка. Черные швы. Прочнее человеческой жизни. Камни помнят, люди забывают. Надо было разуться, как в мечети. Сними обувь свою. Почти на цыпочках он двинулся дальше и оказался возле вырезанной из дерева («дуб крепчайший… покшанский», – шепнул о. Дмитрий) фигуры заключенного в темницу и страдающего Христа. Терновый венец венчал Его голову, на смуглый лоб стекали алые струйки крови. Великую тоску предсмертного часа увидел на Его лице младший Боголюбов, и другое лицо другого человека возникло перед ним – измученное, старое, с оттиснутой на нем печатью безнадежности, лицо обреченного смерти узника, лицо Петра Ивановича Боголюбова, этого храма священника, каким он вдруг явился на блеклой тюремной фотографии из дела митрополита Кириака. В душе копилась и нарастала боль, острыми язычками огня перекидывалась на сердце и мешала дышать. Он глубоко вздохнул и потер ладонью грудь. Правой рукой Христос касался окровавленного лба и смотрел прямо в глаза Сергея Павловича.
– Сергей Павлович! – тронул его за плечо о. Дмитрий. – Вы как столб соляной: зову – не отзываетесь. Глядите. – В руках у него было кадило. – Боголюбовское. А еще раньше с ним, говорят, преподобный Симеон служил. Верить? – Поверх головы доктора он устремил неспокойный взор на иконостас. – Не верить?
– А вы верьте, – сухо сказал Сергей Павлович, взял кадило и качнул его: вверх – вниз. И еще раз: вперед – назад. Звонцы откликнулись и прозвенели; и цепочки звякнули.
– У вас… вполне, – одобрил о. Дмитрий. – В дьяконы хоть сейчас. Поповский отросток, никуда не денешься.
И последний раз, легким движением кисти: длинь – длинь. Нет лишь облачка благоуханного дыма, с которым поднимается к Небесам наша молитва. Но с каким странным, подавленным и безрадостным чувством ощущал он приятную тяжесть кадила в правой своей руке! Он признавал в себе наследника великих сокровищ – и в то же время не мог не сознавать, что ключа к ним еще не нашел. Он видел проходящую через столетия золотую цепь, близ самого начала которой, словно скрытый туманом, стоял славный юноша с отблеском на лице нездешней жизни, по прошествии многих лет ушедший к Богу согбенным старичком с седыми власами до плеч и посохом выше головы, но с тоской понимал, что еще не стал ее звеном, и неведомо, станет ли. Он готов был, как некогда Петр Иванович, выйти из алтаря на амвон и сказать томящемуся в ожидании слова народу – но что?! Говорить о любви живущим в ненависти? О правде – погрязшим во лжи? О смирении – никому и ничего не простившим? Боже! Что мне сказать?
– А я, – словно продолжая давно начатый разговор, заметил о. Дмитрий, – выше всего ставлю Нагорную проповедь…
Сергей Павлович, будто очнувшись, оторопело на него глянул. Тот по своему обыкновению смотрел куда-то вбок.
– Кладезь мудрости неисчерпаемый! Я на проповедях стараюсь из нее… Блаженны, – с тихой улыбкой промолвил он, – изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное…
– И вы им, – рукой с кадилом доктор обвел пустую церковь, – внушаете, что они – соль земли?
Священник пожал плечами.
– Когда как. Какие у них лица – так я и говорю. Но я их не презираю, это вы напрасно…. Я их жалею. А они, – смущенно прибавил он, – меня. Иногда.
Пока, запирая храм, он возился с ключами и замками, Сергей Павлович вспомнил и осведомился, не оставлял ли Господь на этих безобразных дверях записочку с извещением, что Его здесь нет? Отец Дмитрий замкнул висячий замок и облегченно вздохнул. Теперь до субботы. А записка… Господь уходит, когда епископ приходит. На краткий миг он обратил испытующий взор на московского гостя. Доктор ответил бестрепетным взглядом, после чего глаза о. Дмитрия уплыли в небеса и обнаружили затягивающую их белесую пелену. Признак самый верный.