— Саша, Саша… Как же это тебя, Са-Ша?! — причитал начбой, не зная, с какой стороны к нему подступиться. — Вот, гранаты им везу… И снаряды… А? Саша?.. Вот гранаты — шесть ящиков… А взрывателей нет — смехота!.. Скажи, где я им возьму взрыватели?.. Если их нету?! Упер кто-то.
— Стоп, — сказал Идельчик и сквозь пронзительную боль умудрился произнести:
— Сколько раз повторять: раненного в живот переносят с согнутыми в коленях ногами.
Виноватые санитары (а они всегда пожилые и новые— их всегда учить заново) согнули ему ноги в коленях, перехватили окровавленным офицерским ремнем, закрепили, подняли носилки и затрусили к каменной постройке.
Он еще раз остановил их.
— Перфиша, дорогой, — простонал доктор, — скажи им… До медсанбата сколько?..
— Шестьдесят два — шестьдесят три, — с готовностью выкрикнул как глухому Перфильев.
Идельчик протяжно выдохнул со свистом:
— Пеериитониит…
— Ты, Саша, не боись. Не боись, Саша! Здесь дороги— сплошной автобан! Поднажать, и за час можно…
— Нет, — распорядился Идельчик. — В передовой… Быстрее… Куда-нибудь.
Его доставили в передовой медпункт довольно быстро.
Оперировал Идельчика не кто-нибудь, а сам Реваз Тардиани — больше ни одного свободного хирурга поблизости не оказалось.
— Судьба, — произнес Идельчик и потерял сознание.
Он умер через сутки после операции — когда изнемогла в горячке душа его. Умер в палатке подоспевшего медсанбата. Врачи заявили, что спасти его все равно бы не удалось никому!.. И Реваз тут ни при чем… Самуил Идельчик правильно поставил свой последний диагноз.
У войны нет сюжета, у ее завихрений нет логических и тем более патетических концовок. Похоронные документы на Идельчика той же ночью заполняла врач-терапевт Верочка Неустроева. Каково же было ее удивление, когда, переписывая адрес, имя и отчество погибшего с бумажной ленточки, вынутой из черной пластмассовой завинчивающейся капсулы, она по буквам выводила — Самуил X а и м о в и ч. Ведь убили-то Сашу?.. Она это знала… Она даже знала, что у него на груди есть большая родинка. Он тоже кое-что знал про нее, но никогда никому ничего не говорил…
Фрицёнок
Как я уже, кажется, упоминал, младший лейтенант Старков (я не запомнил его имени) был высок, жилист, с натренированной профессиональной замкнутостью. Но вся эта строгость и вытянутость существовали только «до первого стакана», а там он раскисал. С нами — офицерами батальона, он не пил, не пил с подчиненными, не пил и со своими сексотами (они по ночам тайно пробирались к нему в землянку, их всегда засекали глазастые часовые и не делали из этого секрета). Он пил только с командиром батальона и совсем уж изредка забредал к нашему врачу (это, наверное, когда совсем нечего было и не с кем).
После той ночи, с бестолковыми попытками атаковать противника, Старков протрезвел надолго и уж не появлялся перед солдатами не то что «под банкой», а даже в легком подпитии. Но как он ни остерегался, ни таился, а подвела его еще раз та же слабина.
Вскоре после окончания Орловско-Курской битвы стал он надсадно проситься у начальства в город Орел. Выяснилось, в этом только-только освобожденном городе оставалась его жена с маленьким сынишкой. Старков доказывал, просил, даже требовал, и его отпустили…
Вернулся он мрачнее мрачного. Никто его, конечно, ни о чем не спрашивал. Сами знали, чего можно было ждать от оккупации, да еще в тот год. Поначалу думали, что там очередная трагедия, гибель или угон родственников, расстрелы. Помалкивали да переглядывались. Вскоре он надрался, забрел в землянку санчасти, не удержался и распахнулся на все распашки. После приключения у перевернутой телеги Старков стал относиться к Идельчику с каким-то суеверным любопытством и нет-нет, а захаживал к нему. Ну, а Идельчик терпел. Несмотря на то, что кроме медиков-хозяев там сидел и я, Старкова это обстоятельство не смутило, и он сразу стал излагать с подробностями, хоть и грустными, но живописнейшими. Видно, накипело.
Приехал наш уполномоченный в город Орел, добрался до своей улицы.
— Ждал, сами понимаете…
Но оказалось, двор и дом целы. Вошел во двор, огляделся, прощупал, говоря по-чекистски, степень окружающей враждебности. Ничего подозрительного. Направился к парадному крыльцу — у нас дом коммунальный. Только потянулся к ручке, как дверь распахнулась — чуть по лбу не звезданула. Настежь!
И перед ним — кто бы вы думали? — его собственный сынишка, изрядно подросший за два-то годика…
— Но все равно — мой! Я его сразу признал. Паренёк нимало не удивился, будто я из бани вернулся… Стоит — худенький, глазенки навыкат, точь-в-точь как у мамашки. А лет ему уже… вроде шестой.
Главное, и он узнал:
«Здравствуй, папка», — говорит, а сам ни шагу ко мне не делает.
Ну я его подхватываю, поднимаю вверх, как полагается. Целую!..
А он смотрит и оттуда:
«Отпусти», — говорит.
Я отпустил.
«А мамка, — говорю, — где?»
«Пошла, скоро придет», — а физия какая-то не такая: не то боится, не то вглядывается, как проверяет.
Смотри-смотри, думаю, и ему:
«Ну-у-у? Как вы тут под фашистами гадами?» —.
Не отвечает.