— Собственно, это уже и было концом всего. В субботу, по уговору, я поехал ее провожать в Москву. И только тут, в поезде, я увидел ее такой, какой она, вероятно, была на самом деле, — дома, должно быть, она сдерживала себя ради матери и брата. У нее словно бы не было ни малейшего чувства стеснительности, естественно украшающей девушку ее возраста, без всякого повода она заговаривала с любым человеком, откровенно кокетничала с пожилым генералом, который столь же откровенно забавлялся этими словопрениями скуки ради. А затем, стоя у открытого окна, стала напевать — сперва тихо, потом громче. И пела не только обычные модные песенки, что выводятся каждым репродуктором и любой сельской гармонью, но и арии из оперетт, — видно, разучивала, готовилась. Вокруг нее столпились разновозрастные пассажиры, подбадривали, улыбались, аплодировали. «Компанейская девка, — поделился своими наблюдениями генерал. — Артистка!» Он пригласил ее в купе, предложил коньяку; она выпила, а выпив, стала читать стихи, в которых, по правде говоря, я тогда ничего не понял — ни музыкальности, ни смысла. Все будто автор бегал вокруг себя и никак не мог самого себя поймать за хвост… Но это не в счет, я для поэтов не судья, а было мне неприятно и беспокойно. Горько было… Не идет это красивой и умной девушке, удешевляет, обалаганивает как-то, что ли… Но я молчал — сжал зубы, собрал сердце в комок и молчал. Что же еще я мог? А перед вечером, когда мы остались на короткое время вдвоем в купе, — дорога приходила к концу, — она взъерошила мне волосы, хлопнула рукой по плечу, с этаким панибратским оттенком, в соответствии со своим вагонным настроением, спросила:
«Ну?»
«Что именно?»
«Видишь, какая я?»
«Вижу».
«Золотообрезная, да?»
«Какая?»
«Это мне один парень московский сказал… Книги такие бывают — дорогие, с золотым обрезом. Сила!..»
И тут я разозлился, словно стал сползать с глаз моих зеленый колдовской туман, в который замотала меня моя любовь, как гусеницу в кокон. Нет, я не разлюбил ее тут же — чудес не бывает! — но сквозь ее обаяние вдруг проступило для меня нечто чуждое, даже враждебное.
«Книги продают и покупают, — сказал я сухо, как никогда до того не говорил. — Золотообрезные же еще и коллекционируют… Снобы…»
«Ты понимаешь, что говоришь?» — удивилась она.
«Я — да, ты — нет».
Остаток пути мы провели, глядя в окно: она — по одну сторону столика, я — по другую. Говорить было не о чем. Но когда поезд уже затормозил, она сказала примирительно:
«Я, наверное, действительно чепуху сморозила… Ты прости. Знаешь, что я думаю? Ты очень хороший, ясный человек, наверное, в трудные минуты на таких мир держится, но… — Вздохнула. — Я много передумала за неделю. Иногда в полночь, когда так тоскливо и темно, мне начинало казаться, что я еще буду когда-нибудь плакать, вспоминая наше воскресенье в лесу. Но сейчас я вся там, в завтрашнем дне… Давай не ссориться, ладно?»
В Москве я отвез ее к тетке, днем мы вместе побродили, посидели в ресторане, а вечером я уехал. И все же не было мне передышки и покоя: три и четыре раза на дню хоронил я наши отношения, таская свою любовь на погост, а она снова и снова без стука распахивала мою дверь, и качались надо мной вершины столетних сосен, и верещала, уносясь с ветки, красная белка, и шелестела по своим зализанным пескам лесная речонка. А то вдруг, когда шумела по крышам гроза, начинало наплывать на меня в белую и красную горошинку платье, и залитое дождем милое лицо с высоко вскинутыми бровями, и сахарная улыбка. «Не без добрых душ на свете». Что ж, может, и она думает, отходит душой? И через три недели поспешил я с Киевского вокзала в Сокольники, к ее тетке. А тетка удивилась:
«Зина? Она уже вторую неделю не приходила!»
Я спросил:
«Где же она?»
Тетка долго жалась, но в снисхождении к земляку выдавила наконец адрес одного кинодеятеля. Когда я позвонил, мне открыл дверь человек лет сорока пяти — пятидесяти, небритый, усталый.
«А вы ей кто?» — спросил он.
«Земляк, товарищ».
«Н-да-а, — задумался он. — Ситуация».
«Зина у вас?»
«Была».
«Что значит — была?»
«То и значит — была… Я помогал ей тут, все устроил. Но уже два дня она не возвращается. Мне очень жаль, я действительно хотел, чтобы все хорошо…»
«Где она?»
«У меня есть только телефон. Можете записать. Мне она сказала, едет к подруге. Вранье. В окно я видел — в такси ее ждали два молодых человека…»
Я не стал больше слушать. Мне показалось, что киноработник в самом деле был обескуражен и расстроен, но для чего было входить в подробности? Поблагодарив его, я ушел, а из ближайшего автомата позвонил. Вечером мы встретились возле Центрального телеграфа, причем она почти на час опоздала. Выглядела уставшей, немного похудевшей, заметно нервничала. Но начала бравадой:
«Я уже поступила!»
«Поздравляю».
Пауза.
«Ты был у него?»
«Был».
Пауза.
«Эта моя тетка всегда была дурой».
«А ты что, засекречена?»
Пауза. Раздраженный взмах головой — убрана прядь волос со лба.
«Со временем из тебя выйдет волевой мужчина. Раньше ты так со мной не говорил».
«Ты не была такой».
«Нет, была!»
Вздох. Десять секунд раздумья.