— До самой последней встречи я, хотя и в затихании, все еще болел моей шальной любовью. И совесть грызла, пусть немного, самую малость, но получилось, что и я толкнул падающего. Теперь же, когда я знаю, что она хоть жива, пора подводить черту. Собираюсь и я кончать с холостячеством, есть там, в «Новом пути», зоотехничка одна, красивая такая кареглазка, улыбчивая и ровного, я бы сказал, обогревающего характера. Когда только подумаешь, что есть такие, становится хорошо на душе и уютнее на земле. Даже если метет такая дурная метель и ты сидишь, увязнув, словно муха в сметане…
Перемолчал немного — и:
— А жалко мне Зину.
И опять после паузы:
— Жалко.
И это было уже действительно все: через несколько минут с койки Анатолия Ивановича Обдонского донеслось ровное, тихое посапывание — мучился-мучился человек прошлым, отрывал его — и, видать, с болью отрывал, — да, наконец, измаялся, вплыл в сон. А в трубе все гудело и подвывало, и ветер швырял в окно сухой до перескрипа, мучнистый снежок, зализывал протропы к домам, перехватывал наметами дороги по округе, и получалось так, что и завтра не пойдут машины, не попасть нам в «Новый путь», где живет кареглазая невеста Обдонского, а председатель, хитрец и прибедняла, мается соображениями о том, как ему по такой погоде выкрутиться с вывозкой торфа…
НАШ СОСЕД КИРИЛЛ ЗЕМЕНЮШИН
Наш сосед Кирилл Земенюшин повесился. Утром, говорят, собирался на работу, даже чемоданчик сложил, думали — уехал, а на другой день жена полезла на чердак пешню поискать, чтобы лед с крыльца обколоть, и нашла мужа окоченевшим. Так больше суток и провисел он, прокачался на ветерке, задувавшем в брошенную открытой дверцу. На селе в эту смерть поверили как-то легко, сразу, и не особенно ей удивились, хотя утопленники у нас были годов пять назад, а об удавленниках не слыхали уже лет пятнадцать. Тогда в петлю полез хилый мужичонка, дебелая и пышногрудая жена которого при всяком удобном случае крутила чертовы свадьбы по коноплям и овинам. Но у Кирилла Земенюшина жена была спокойная и разумная, да и года не те, чтобы на сторону глазом косить. Причина была другая, и местный учитель, человек из размышляющих, переступив с ноги на ногу, отчего под тяжелыми лыжными ботинками завизжал снежок, сказал:
— К тому шло… Биография.
— Что биография?
— Он, как мотоциклист по непогоде, решил обочиной проскочить, а там в канаву потянуло…
— И в канаве не все убиваются.
— Чистым тоже никто не вылезает…
Пожилой сухопарый почтальон, который принес газеты сразу за два дня — по случаю метелей это у нас бывает, — выразился туманно:
— Жизнь — она такая!
— Какая?
— Всякая случается… Один песню поет, другой концы отдает. Вот я перед Восьмым мартом одних поздравительных открыток продал почти на двадцать пять рублей. Это у нас в селе-то! Ну, мужики по радио и кино сагитированы, а тут даже школьники своим бабкам поклоны через почту бьют, гривенники портят… Мне что, я на этом план выгоняю, но непонятно, для чего мельтешение. И детей втравили…
— А Кирилл Земенюшин тут при чем? — спросил я.
— Он ни при чем… Его, я так понимаю, совесть съела.
— Совесть ли, нет ли, а неладно это.
— А я что говорю? Не толкают — и живи…
— А не толкали?
— Охота связываться!
Почтальон ушел, тикали часы, укорачивая день, на ветру гудели электро- и радиопровода: гу-у, гу-у!.. А происшествие все не отходило от памяти, все цепляло ее, как цепляет и раздражает в доме не к месту поставленная вещь. Не к чему бы ей тут торчать, не положено, а вот оказалась. И потому, что была смерть Кирилла Земенюшина не на своем месте, не по заведенному порядку, никак не обособлялся он для меня от живых, а все состоял при жизни в своих подшитых валенках, в полушубке, крытом темным грубым сукном, с похожей на гвоздик дешевой папироской «Север» в тонких губах, обведенных синеватой щетиной. И даже не был бы я удивлен, если бы, открыв после вежливого стука дверь, обтер он мятые щеки, намыленные мартовской завирухой, выколотил потертый воротник, сказал бы: «Доброго вам утра». А мать с обычной неохотой ответила бы: «Тебе того же…»