В холодноватых залах было безлюдно и тихо, и звук наших шагов по цементному полу казался особенно громким. Мы сразу повели Надьку туда, где стояли самолеты «ИЛ-2» и «ЯК-5» и где под потолком на толстых стальных тросах был подвешен двухмоторный бомбардировщик, летавший бомбить Берлин. Этот зал особенно нравился нам с Киркой, потому что там все было настоящее: стояли танки, орудия и даже торпедный катер. Еще мы с интересом смотрели диорамы боев за стеклом. Одна диорама показывала Дорогу жизни через Ладожское озеро. Весь фон — белое поле озера, далекие деревья с черноугольными стволами — был нарисован, а на переднем плане колонной шли маленькие, но сделанные, как настоящие, грузовики с продуктами, стояли маленькие зенитные орудия, фигурки регулировщиков с флажками; вверху на прозрачных незаметных ниточках были подвешены макеты истребителей, охранявших трассу, и все это подсвечено скрытыми лампами, будто холодным зимним солнцем, и выглядело очень натурально. Была еще в музее диорама прорыва блокады. Там наши солдаты шли в атаку, взрывались мины, стреляли орудия, и тоже все выглядело всамделишным. Но ни диорама, ни самолеты и танки не произвели на Надьку никакого впечатления. А вот у картины, на которой была нарисована зимняя блокадная улица с бело-синими сугробами до окон второго этажа, закутанные в разное тряпье люди с темными лицами и пронзительно светлыми глазами и санки с бачками воды, повисшие, оборванные провода и трамвай с выбитыми стеклами, наполненный снегом, Надька стояла долго. Я тоже смотрел на эту картину, и Кирка смотрел. В музейном зале было тихо, лишь изредка слышался шум шагов. И я вдруг почувствовал, что зябну, будто зимняя стужа сорок первого года из этой картины потекла в большой музейный зал, наполненный тишиной. Я даже сжался от холода, но уже не мог отвести глаз от картины. Где-то в глубине сознания мелькнула радостная мысль, что на дворе — июньская теплынь и мирный сорок шестой год, но картина в простой квадратной раме была, как дверь, распахнутая в наше недавнее прошлое. И за этой дверью я увидел себя.
Я увидел себя маленьким, в зимнем пальто, крест-накрест перевязанным материнским шерстяным платком, в старых ботах. Я брел в ущелье между стенами домов и снеговыми горами, часто перекладывая дужку трехлитрового бидона из руки в руку. Когда я останавливался отдохнуть, то не ставил бидон на снег, боялся, что он примерзнет. И путь от проруби на набережной Невы до нашего дома казался мне бесконечным…
Потом я увидел чердак нашего дома, освещенный белым слепящим светом зажигательной бомбы, увидел Кирку в затлевшей кургузой шубейке, поднимающего тяжелый мешок с песком, чтобы бросить его в это слепящее пламя…
«Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы, гордость моя!» — вспомнились мне стихи Джамбула. Они были отпечатаны крупными буквами и, как плакаты, расклеены на стенах домов…
Стараясь не топать, мы прошли через тихие залы и вышли на желтый от солнца и теплый Соляной переулок.
По улице Пестеля спешили по своим делам люди, проносились машины. Надька и Кирка о чем-то тихо разговаривали, а я шел и думал о том времени, которое осталось лишь там, в холодных залах музея. Мы, конечно, были тогда малышами, мы не стреляли из пушек, не держали оборону в окопах под Пулковом, не водили машины по Дороге жизни, и десяток «зажигалок», потушенных нами, пожалуй, не в счет, но у меня было такое чувство, что мы тоже воевали. Воевали уже тем, что старались учиться в холодных классах, где в чернильницах замерзали чернила. Во все времена в осажденных городах и крепостях детей считали слабостью и обузой защитников, а мы в Ленинграде старались быть их поддержкой и силой — это и была наша война. И мы выстояли вместе с солдатами, вместе со взрослыми.
Мы медленно шли по теплой солнечной улице нашего города. В кино уже не хотелось, Надька и Кирка тихо разговаривали, а я молчал и смотрел на белоколонный портик церкви, замыкавший перспективу.
После того, как мы побывали в букинистическом магазине, нам захотелось избавиться от ненужных книг и вместо них приобрести интересные. Мы несколько раз пересматривали нашу библиотеку, отбирали то, что казалось неинтересным или непонятным, и носили на Литейный старому букинисту.
— Зря, молодые люди, зря реализуете, — говорил он. — Вот подрастете и такой книги уже не добудете.
Мы с Киркой отмалчивались, потому что книга, о которой сожалел Петр Борисович, была непонятна нам или скучна, а хотелось книг о приключениях и путешествиях, об устройстве кораблей и самолетов, и мы покупали именно такие книги. Правда, иногда следовали и советам Петра Борисовича. Для нас он оставил однотомник Пушкина.
— Это редкое издание, — сказал Петр Борисович. — Тут почти весь Пушкин, нет только писем, набросков и журнальных статей. С такими книгами и нужно жить.
— Спасибо, — сказал Кирка.
— Мне не за что — Пушкину спасибо говорить надо. А вы все какого-то «Профессора черной магии» читаете. Чепуха это. Классику читать надо, и собирать нужно классику.