Петру тогда было тридцать девять лет, его волосы начинали седеть, в суставах время от времени чувствовал он колющую боль — наказание за безрассудства молодости, такие как заплыв по почти замерзшей Луаре во время побега из немецкого плена или ночевки на голой негостеприимной земле Боснии. Желание царя, выраженное в форме дружеского предложения, поступило в тот момент, когда Петр начинал чувствовать, что жизнь должна была бы предложить ему нечто большее, чем место в конторе швейцарского торгового дома или перевод трудов Джона Стюарта Милля[84] на сербский язык. Если бы Зорка происходила из западноевропейской семьи, ее молодость удержала бы его делать ей предложение. Но девушки из балканских стран, и он знал это наверняка, еще с ранних лет учатся ждать суженого, они готовы принадлежать тому, кого выберут для них родители, и готовы любить его. После недолгих размышлений он последовал совету царя, который воспринял это как знак лояльности. Для Петра же все решила экзотическая, чувственная красота Зорки.
Последующие семь лет были самым счастливым, но одновременно и изнурительным периодом его жизни. По желанию Зорки они поселились в Цетинье[85], буквально рядом с резиденцией ее отца. Подстрекаемая стариком, она докучала Петру требованиями оспорить сербский трон у Обреновичей. То, что он не хотел ради этого разжигать в Сербии революцию, озлобляло ее и приводило в бешенство. Он неохотно вспоминал о развязанной ею драке прямо в их широкой супружеской кровати, где они несколько минут назад так любили друг друга. С распущенными черными волосами и со скрюченными, похожими на когти пальцами она набросилась на него, словно пытаясь выцарапать глаза, и назвала его трусливым гадом. В первый и последний раз в своей жизни Петр потерял самообладание и ударил жену. Он не рассчитал силы, и Зорка, перелетев через заднюю спинку кровати, со сдавленным криком упала на пол.
Срочно вызвали придворного врача — для этого его пришлось оторвать от многочасовой партии в тарок[86]. После короткого совещания с отцом Зорки врач объяснил, что у нее, мол, сломан позвоночник. Ее и без того ослабленное туберкулезом и пятью родами (выжили только трое детей) здоровье после этого значительно ухудшилось. Напрасно Петр умолял старого Никиту разрешить им с Зоркой переехать в более мягкий климат — на Лазурный берег или в Крым, — князь отказывался выдать им паспорта. Все выглядело так, словно в планы старой лисы Никиты входило взвалить всю вину за болезнь и преждевременную смерть дочери на своего поседевшего зятя.
Хотя Петр знал, что у Зорки не было перелома позвоночника и что та ссора вообще не оказала никакого влияния на ее здоровье, воспоминание об этом омрачало его жизнь. И печаль усугублялась чувством вины, и утрата переживалась еще тяжелее от сознания, что по отношению к покойной он бывал временами несправедлив. Смерть очистила Эвридику от всех ошибок и слабостей, выживший же Орфей, напротив, казался себе чудовищем. Вероятно, это было чувство собственной неполноценности, размышлял Петр, которое обрекло поэта на крушение всех его надежд после того, как он получил возможность спасти ее из ада и снова вернуть в царство живых.
Петру такая возможность никогда не была представлена — или все-таки была? Если бы он решительней возражал тестю, взял семью и тайно перебрался через границу, она, возможно, была бы еще жива. Эта мысль преследовала его до конца жизни.
После смерти Зорки он проявил решительность, покинул Монтенегро и поселился в Женеве. Ему пришлось тяжело работать, чтобы обеспечить сносное существование. Детей своих он воспитывал в манере, сочетавшей строгость и нежность. И он никогда не переставал оплакивать Зорку.
Иногда ему хотелось очутиться среди подобных ему, там, где человеку позволялось открыто переживать свою боль, а не страдать тайно, как от ноющего нарыва. На Западе смерть всегда была чем-то окончательным, как ворота, которые захлопнулись навеки. На Востоке эти ворота всегда приоткрыты, и дух умершего остается видим через небольшую щель. Мертвые являются неотъемлемой частью жизни, могилы их часто навещают. Люди располагались у могилы, ставили корзинки с едой в тень могильного памятника и поминали покойных, проливая тихие слезы на колбасу, хлеб и погачи. После еды молодые люди играли и пели. Вдовы не пели, во всяком случае в первые годы после утраты, они стояли в сторонке, маленькие черные островки в море ярких праздничных нарядов, раскачивались, словно тополя на ветру, и выражали свою печаль в громких монотонных причитаниях. Играли лютни, — и они тоже принадлежали детству Петра, как и шелест трав вдоль величественно струящегося Дуная, и стук по доске, которым местный священник зазывал к мессе, — обычай еще из турецких времен, когда колокольный звон был запрещен.