Она ответила ровным голосом:
– Однако я местная.
– Я теперь тоже, – сказал он, – фрайхерр Тангейзер к вашим услугам.
Она переспросила:
– Это имя… или что-то еще?
– Фрайхерр, – сказал он виновато, – титул, это барон, а Тангейзером меня зовут друзья и, надеюсь, назовете вы…
Она не сводила с его лица взгляда крупных и серых, странно неподвижных, но по-сарацински обрамленных снизу и сверху густыми и длинными черными ресницами глаз.
– Мне нужно идти, – сказала она наконец.
– Я провожу вас, – сказал он поспешно. – Нехорошо женщине ходить одной!
Она чуть улыбнулась.
– Я живу далеко, – пояснила она. – В самом Иерихоне.
– Господи, – воскликнул он, – и это здесь считается далеко?
Он проводил ее туда с трепетом в сердце и был жестоко разочарован, обнаружив среди голых и мертвых долин всего лишь крохотный оазис зелени у подножья древних сглаженных ветрами Иудейских гор.
Оглядываясь, он видел Иерусалим, но в глаза в первую очередь бросаются два купола, которых не было в годы расцвета иудейского царства: мечети Омара и Гроба Господня, оба как символы новых религий, пытающихся утвердиться на месте единственной, и обе произросшие на Ветхом Завете.
Ее дом из светло-серого камня Тангейзеру показался нарочито простым и грубым, потом понял, что это от нищеты и бедности, у всех такие, никто не строит что-то вычурное и красивое, когда не сегодня, так завтра придется в страхе перед новыми завоевателями бежать в другие земли.
Через два дня он снова встретил ее в Иерусалиме, на этот раз сумел уговорить зайти к нему, угощал вином, уже определив, что не сарацинка, а иудейка, а ей, похоже, льстило внимание рослого красивого германца из знатной семьи далекой северной страны.
После третьей чаши вина он сказал откровенно, ощутив по каким-то вибрациям в воздухе, что уже можно такое сказать:
– Мой друг барон Константин познакомил здесь меня с Песнью Песней вашего царя Соломона. Он тоже был трубадуром и слагателем песен, как наш император или я, скромный… или не совсем скромный бард… Я не знаю ничего прекраснее!.. У меня сердце выскакивало из груди, когда я читал, а от томления в чреслах я не мог спать всю ночь!
Она засмеялась:
– И на что ты намекаешь… Тангейзер?
– Намекаю? – изумился он. – Я отчаянно надеюсь, что ты сумеешь погасить этот мой пожар, милая Сусанна!
– Меня зовут Мириам…
– Ох, почему не Сусанна?
Она покачала головой, глаза продолжали смеяться.
– Не ешь на ночь жареное мясо со специями, не спи одетым, вообще не живи в нашей жаркой стране…
– Но я здесь, – возразил он. – Неужели ты будешь так жестока?
Она покачала головой, но в глазах оставался прежний смех.
– Нет, не буду. Но твой пожар я не затушу, а лишь слегка прибью огонь. Однако он разгорится еще жарче…
– Прекрасно, – сказал он пылко. – Пойдем со мной на ложе!
Она кивнула:
– Иду.
Он втайне подивился, насколько это просто было сказано, никакого притворства, фальши или женского кокетства, и подумал, что здесь да, другой мир, другие люди… и, видимо, должны быть совсем другие песни.
У него.
Она осталась у него на ночь, а он под утро поднялся на цыпочках, взял лютню и начал составлять из крохотных кирпичиков песню. Они постепенно получаются другими, он сам потихоньку дивился и радовался, как нащупываются новые мелодии, совсем не те, что звучат здесь, но это уже и не то холодное и чистое, как воды горных ручьев, звучание, которое так характерно для Западной Европы и которое поют во всех замках менестрели и миннезингеры.
Странность в том, что Иисус был и проповедовал здесь, но наибольшую чистоту и одухотворенность его учение обрело как раз в дикой и невежественной тогда Европе, покрытой дремучими лесами. А здесь, на его святой родине, он слышит разлитую чувственность в песнях, танцах, в местном говоре, и его молодая плоть отчаянно бунтует против запретов и ограничений.
Впрочем, как объяснила Мириам, в ее вере нет этого изуверского непонятного аскетизма. Как она сказала, важно лишь не забывать о Господе, а так вообще-то сами патриархи буквально поняли завет Господа: плодитесь и размножайтесь, и у них, помимо трех-четырех жен, были еще и наложницы в доме. Кроме того, Господом было сказано, что детей Израилевых будет, как песка на морском берегу и капель воды в океане…
Тангейзер чувствовал себя даже смущенным такой откровенностью, но все принимал, здесь все так, все иначе.
За спиной зашлепали босые ступни, он не оглядывался, а она встала рядом, маленькая с ним рядом, такая же изящная, как минарет, в ее темных загадочных глазах отражается ночь, звезды, но в чертах лица он видел вековую печаль, что втравляется в кровь и плоть народа, из года в год, из века в век наблюдающего, как его страна переходит из одних чужих рук в другие, и конца этому не видно.
Когда-то этот город из мрамора, блиставший серебром и золотом, чудо из чудес, воспетый в величайшей книге всех времен, был в самом деле велик и славен, но сейчас Тангейзер, куда ни бросал взор, видел одни руины. Его много раз восстанавливали, но всякий раз приходили новые завоеватели и снова все рушили, народ истребляли или уводили в рабство.