Неторопливо читаю машинописный текст перевода, пытаясь понять, кто же все-таки прав. Спорщики сидят рядом за столом, насупленные, ожесточенные, стараясь не смотреть друг на друга. Не переставая курят из одного портсигара.
Все вроде бы правильно в обращении. Чем дольше продлится война, тем большие бедствия обрушатся на Венгрию. Бомбовые удары превратят в развалины ее прекрасные города, танки перепашут плодородные нивы. Венгерские солдаты, кончайте войну, сдавайтесь в плен.
Так примерно составлялись многие обращения. Почему же недоволен Потоцкий?
- Зачем стращать, запугивать? - Потоцкий щелкает массивной крышкой портсигара. - Венгры отлично понимают, что ждет их страну, если продлится война. А мы все одно и то же талдычим. Как граммофонная пластинка:
"Превратим в развалины, сметем с лица земли". Геббельс, ручаюсь, вколачивает им сейчас то же самое: большевики хотят уничтожить ваши города и села... Разве у нашей армии нет сегодня иных задач, кроме разрушительных? Почему не разъясняем эти задачи? Почему не обращаемся к социальному чувству солдат? Почему не находим слов для интеллигенции?..
Клейман так же азартно говорит об апробированных методах антигитлеровской пропаганды, о накопленном опыте.
- Апробированные методы не заменяют собственную голову! - взрывается Потоцкий.
Я слушаю спорщиков, даю им выговориться. Пожалуй, в соображениях Потоцкого есть резон. Действительно, за проверенные методы нельзя держаться лишь потому, что они проверенные. Годы, месяцы, когда они проверялись, уже миновали. Может быть, не грех присмотреться к новому времени, новым обстоятельствам и кое-что поправить.
Не совсем решительно, не без колебаний, я склоняюсь к мнению Потоцкого. Надо больше, конкретнее говорить о гуманизме наших целей, надо привлекать к себе этих и без того запуганных людей.
Высказываюсь об этом сдержанно, без категорических формулировок. Во-первых, мне самому не все еще ясно здесь. Во-вторых, не хочу обидеть честного работника Клеймана.
Но сутки спустя неожиданная встреча, непредвиденный разговор заставляют меня пожалеть о половинчатости собственного заключения.
За тем же столом передо мной сидит человек с младенчески нежной, фарфорово-розовой кожей, с блестящими черными волосами, будто по линейке расчесанными на пробор. Неужели такая внешность может быть у того, кто уже два года кочует по фронтовым дорогам, сутками торчит на наблюдательном пункте, спит в блиндаже с коптящей свечой? Выходит, может. Трижды раненный, награжденный орденами и медалями командир капитулировавшего венгерского полка полковник Эндре Мольнар делится своими мыслями. Он неторопливо, взвешивая в уме каждое слово, произносит по-немецки фразу за фразой. Терпеливо ждет, пока Клейман переведет, благодарит кивком головы и продолжает. Когда меня зовут к телефону, полковник Мольнар задумчиво смотрит в окно, иссеченное косыми брызгами, машинально поправляет крахмальные манжеты, белеющие из-под обшлагов отутюженного мундира.
- Венгерские полки утомлены, деморализованы,- рассказывает он. - Безверие опустошает души офицеров и рядовых. Ради чего война? Когда нет ясного ответа, невозможно самому идти на гибель и вести других. Не- -возможно, господин генерал! Даже смелым людям, исполненным венгерского духа. Плен - крайний выход. Но когда человеку некуда деваться, он думает и о крайнем выходе - о плене, о самоубийстве. Я знаю: многие честные офицеры после Сталинграда и Воронежа задумывались о йяене. И мне не вчера пришла на ум эта мысль. Но я продолжал воевать и делал это так, как требует присяга. Три раза проливал кровь, довольно туманно представляя себе, во имя чего ее проливаю. Слова, которые это объясняют, давно уже не действуют ни на меня, ни на большинство моих товарищей. Награды, которые компенсируют пролитую кровь, слабо тешат гордость...
Он задумался, замолчал. Клейман давно уже перевел последнюю фразу, а он все молчал. Нелегко давалась полковнику его исповедь.