— …Заходи сзади, — жестикулируя, рассказывает Гавришко, — и бей гусеницу так, чтобы ленивец к чертовой маме летел. Ударяй лбом — сам цел останешься. Тут котелок нужен. А то иной сгоряча рванет — машину свою погубит и сам зубы с кровью выплюнет…
Горелов ценит Гавришко, его способность действовать расчетливо и осторожно, его умение беречь людей и технику. Когда после боя подводят итоги, неизменно оказывается, что в батальоне Гавришко наименьшие потери, а воевал он нисколько не хуже других.
Я согласился с планом Горелова, решившего пустить батальон Гавришко первым, с тем чтобы он ночью форсировал Ирпень и с тылу ударил по Корнину.
Едва стемнело, бригада, рассредоточившись, потянулась на юг. Возле корпусного наблюдательного пункта, оборудованного на соломенной крыше длинного сарая, я попрощался с Гореловым. А часа через два услышал голос его радиста:
— Бригада с помощью саперов, разминировавших проходы, и партизанского отряда, составившего танковый десант, ворвалась в Корнин. Немцы откатываются на юго-запад.
А еще через два часа 1-я гвардейская бригада доложила об освобождении Попельни.
Ночью вернулась зима. Дороги отвердели. Застрявшие днем машины двинулись вперед. Мы обогнали их в темноте. Однако болотистые берега Ирпеня не удалось одолеть своими силами. Помог дежуривший здесь тягач.
Рассветало. Холмистое поле к югу от Ирпеня, дорога на Попельню являли собой картину недавнего боя. Обуглившиеся громады немецких танков, остовы сгоревших автомашин, брошенные орудия, ящики с нерасстрелянными снарядами, набитые патронами металлические пулеметные ленты. И всюду — у машин, танков, пушек — серозеленые шинели убитых солдат.
Я ехал с оперативной группой Кривошеина. Когда, не доезжая Попельни, мы остановились, Кривошеин удовлетворенно вздохнул:
— Ваш Горелов не худо поработал.
— Да, — согласился я, — наш Горелов потрудился. Кривошеий устало улыбнулся, сделал какое-то нехитрое движение руками, которое должно было заменить ему утреннюю гимнастику — комкор не спал двое суток, — и зычно гаркнул:
— По машинам!..
В Попельне — следы такого же разгрома. Но здесь меньше танков и больше легковых машин. Прямо международная выставка: «хорьхи» и «шевроле», «бьюики» и «форды», «оппель-адмиралы», «оппель-капитаны», «оппель-кадеты».
На стене школы надпись мелом: «Хозяйство Горелова здесь». Слово «здесь» перечеркнуто и под ним решительная стрела, нацеленная на юг.
Мы гурьбой вошли в школу. Длинный стол от одного конца комнаты до другого. Бутылки, бутылки… На больших блюдах замысловато разложенные салаты, паштеты, поросята с бумажными усами. На стене разноцветные буквы: «Gott mit uns». С потолка свешиваются еловые гирянды. Пряный запах хвои стоит в воздухе.
Я так и вижу Горелова, насмешливо оглядывающего зал, где немцы собирались справлять рождество. Это он, конечно, поставил в коридоре часового, строго-настрого наказав ему никого не пускать до приезда командования.
У школы останавливались новые машины. Коридоры оглашались громкими голосами, топаньем сапог. В классах обосновывались офицеры опергруппы Кривошеина.
Возле одной из дверей встретили второго часового. Здесь, в темной клетушке, среди карт, глобусов и учебных скелетов, находились пленные, захваченные бригадой Горелова. Одного из них — начальника штаба танковой дивизии — надо было допросить в первую очередь.
В пустующий класс ввели высокого сухощавого офицера со светлыми аккуратно зачесанными волосами. Он опирался на суковатую палку, унизанную металлическими жетонами. Одного взгляда на полковника, на его парадный мундир с орденами и нашивками было достаточно, чтобы убедиться: кадровый офицер Кривошеий показал на стул. Немец кивнул и сел. Командира корпуса интересовали оперативные сведения. Полковник Лео Бем отвечал сухо, односложно.
Через несколько минут Кривошеина вызвали. В комнате остались немец, лейтенант-переводчик, который все время воевал со своей не желавшей писать вечной ручкой, и я.
— Отложите автоматическое перо, — посоветовал я лейтенанту, — и переводите.
Беседа шла неровно, скачками. Порой Лео Бем, задумавшись, умолкал. Он кусал нижнюю губу, длинными пальцами тер висок. Я никак не мог понять происхождение вдавленного розоватого ободка вокруг левого глаза. Потом сообразил: монокль. Полковник имел обыкновение пользоваться моноклем. Но то ли потерял его, то ли при мне стеснялся…
Пусть господин генерал поймет его верно… Он, Лео Бем, до последней минуты был верен присяге и фюреру. Если бы не попал в плен, продолжал бы сражаться против русского большевизма, хотя сейчас ему очевидна бесперспективность такой борьбы.
— Так, может быть, человечнее было бы прекратить ее? — спросил я.
— О нет, es ist ausgeschlossen. Величайшая сила инерции мышления и повиновения. Вы, господин генерал, плохо знаете немцев. Нужен очень сильный удар по психике, чтобы это мышление сползло с привычных рельсов… Он, Лео Бем, однажды получил такой удар. Полковник показал палкой на свою ногу. После ранения на Дону он долго лежал в госпитале на окраине Мюнхена. Лежал и думал. Было о чем думать.