Подгорбунский со своим «сводным отрядом» скрылся за высокими гружеными машинами, запрудившими тесные улицы. А я решил пробиваться на северную окраину, к нашим главным силам. Ориентироваться в ночном незнакомом городе, где из-за каждого угла можешь получить автоматную очередь или гранату, — куда как нелегко. Бронетранспортер петляет по мостовым, по сугробам, протискивается сквозь проломы в заборах, пересекает заснеженные сады и огороды.
Стрельба замирала. Изредка донесется скороговорка автомата, и снова тишина.
Выскочили на дорогу. Я вынул из полевой сумки карту, отстегнул компас и принялся определять точку стоянки. Кругом ни души. Дорога безлюдна. Но вот на ней показалось быстро растущее пятно. Машина мчалась к городу. На всякий случай кивнул бойцу у пулемета.
— Лихо шпарит, — с восхищением заметил водитель, — Мотор дай боже.
Я оторвался от карты. Поднес к глазам бинокль. Черт поймет на ходу — чья она. Вроде немецкая. Но наши командиры часто разъезжают на трофейных.
Легковая приближалась. На обоих крыльях трепыхались флажки. Метрах в тридцати машина резко затормозила. Открылись задние дверцы, и на землю выскочили… немецкие автоматчики.
Прежде чем я успел сообразить и раньше чем гитлеровцы успели нажать на спусковые крючки, морозную утреннюю тишину рассекла длинная пулеметная очередь. Четверо немцев свалились в снег.
Мы подбежали к машине. Трое лежали убитые, четвертый агонизировал.
Я рванул никелированную скобу передней дверцы. Из машины, подняв руки, медленно вышел невысокий плотный человек в шинели с бобровым воротником. К черной форменной фуражке с высокой тульей и серебряным шитьем были прикреплены бархатные наушники. Нежданно-негаданно нам досталась крупная птица. Я задал обычные вопросы: «Имя, должность?» — Ich will nicht sprechen, — спокойно и высокомерно процедил немец. «nicht» так «nicht». Мне нет времени возиться с гитлеровцами. В штабе разберутся.
Бойцы вынесли шофера. Раненный в голову, он потерял сознание, но лежал с открытыми глазами и стонал. Снег под его головой становился красным. Я приказал перевязать шофера. У офицера при обыске обнаружили бумажник с серебряной пластинкой — «Дорогому коллеге в день пятидесятилетия. 20 марта 1939 года». На рукоятке «вальтера» выгравировано ничего не говорящее мне имя владельца — Рудольф Хюбе.
Я залез в машину. Под толстым, двойного брезента верхом было тепло. В нос ударил запах немецких блиндажей — мужские духи, табак, вероятно, шнапс и еще что-то.
Это был «хорьх». Но не стандартный, о котором я имел представление, а изготовленный по особому заказу. Такие попадались нам лишь несколько раз. На них разъезжали генералы либо офицеры генерального штаба. Я утверждался в мысли, что мы захватили действительно кого-то из фашистских начальников. Скорее всего, не войсковых, а гестаповских. В этом меня убедили документы из портфеля, прикрепленного к внутренней стороне дверцы.
Я считал уже обыск машины законченным, когда обратил внимание на какую-то ручку пониже ветрового стекла, перед сиденьем офицера. Дернул ее. Выдвинулся ящик вместе с портативной пишущей машинкой. К валику прижата бумага — три листа, прослоенные копиркой. Пробежал убористые буквы немецкой машинописи. То был допрос двух пленных советских офицеров. Возможно, он производился здесь же, в машине. Еще раз осмотрел все вокруг. На резиновом коврике перед задними сиденьями были следы крови.
Когда я вылез из машины, агонизировавший автоматчик уже затих. Умер и раненный в голову шофер. Гестаповец, сняв фуражку, стоял над ним. В этой его позе мне почудилась игра в солдатское братство, настолько привычная для эсэсовца, что он не в состоянии был изменить ей даже сейчас, в плену.
В штабе армии установили, что нам попался зондерфюрер, ведавший гестаповской службой на большой территории. В Святошино, в штабе фронта, куда немца доставили самолетом, выяснились дополнительные подробности: гестаповец неплохо говорил по-русски и в последнее время насаждал фашистскую резидентуру в прифронтовом районе.
А «хорьх», изготовленный по особому заказу (с ведущими передними и задними колесами), безотказно служил мне до самого Берлина.
На оживших улицах Казатина увидел Бойко. Он стоял, осажденный толпой, и, смеясь, сбив на макушку шапку, что-то рассказывал.
— Вот, — Бойко показал на меня, — товарищ генерал вам на все вопросы ответит.
Завязалась одна из обычных в таких случаях бесед. Казалось бы, мы должны уже были привыкнуть к своей роли освободителей, к слезам и радости людей, бросающихся на грудь. Но, оказывается, к этому нельзя привыкнуть.
Меня спрашивали о Ленинграде и о Москве, о том, сколько хлеба будут давать по карточкам, когда кончится война, и, как всегда, кто-нибудь неуверенно: а не отступим ли мы, не вернутся ли немцы?