Когда вся эта заваруха с городом началась, люди вспомнили дурачка; некоторые утверждали, будто верят, что он слышал голос из-под земли и потому разговаривал с комьями, и стали называть его не «дураком», а «Марцином», потому что боялись его».
X
«Теперь, — продолжал старик, — когда его вспоминают в городе, то снова, как и прежде, «дураком» называют. Хорошо, что его нет в живых, а то что бы он стал делать? Сестра его в городе осталась, в магазине работает. Да и до этого какая у него жизнь была? Летом комья у Постуляка разбивал, а зимой солому на сечку резал или свеклу рубил. Больше он ни на что не был годен.
Бывало, режет сечку или рубит свеклу, а изо рта слюна течет; словно он злился на солому и свеклу, злился за то, что они есть на свете, и от злости, наверно, у него слюна текла.
Кончит работу, идет по улице и грозится, что деревню водой зальет; это значило нашей деревне грозит беда, — или водой ее зальет, или что-нибудь еще стрясется.
Соберется, бывало, на лугу народ, он подойдет и начинает предсказывать. Кружит на месте, руками вертит, будто танцует. А люди, смеясь, говорят: «Пророк-то наш опять танцует».
Но когда он вот так, уставясь в одну точку огромными глазищами, кружил на лугу, а изо рта у него слюна текла, у людей смех застревал в глотке, они смотрели на дурака и верили: что-то случится. Но на выгоне ничего не случилось.
Как-то ребята затащили его в кусты, велели расстегнуть ширинку и вынуть то, что у него там есть, и он послушался.
Бывало, баба улыбнется ему — красивый он был, высокий, черноволосый, и не всегда у него изо рта слюна текла. Но разве дурак может быть красивым?
Говорили, ему баба нужна, будь у него баба, он бы выздоровел. Но глупый Марцин стыдился женщин. Идет мимо баба, он отвернется и покраснеет. А я думал, хорошо это или плохо стыдиться баб, и до сих пор не знаю, не знаю и того, может ли дурак вообще стыдиться?
Никто не видел, чтобы он женщину тронул; ни я, ни кто другой. Но я-то часто на заработки уезжал.
Его счастье, что он помер, сгорел, хотя и мучился страшно; город бы его не принял. Его бы из города забрали.
Иногда я думаю, что бы с ним сталось, если бы он взглянул на город: наверно, совсем свихнулся бы, а может, кровь горлом и носом хлынула и разум бы вернулся, как к одному, который увидел, как самолет упал на землю и разбился.
Остановился бы он, босой, с пеной на губах, возле молодого парка и уставился бы своими огромными, лошадиными глазищами на главную улицу, на большие дома с балконами, на балконах увидел бы своих знакомых и среди них — сестру Ядвигу, которая в магазине работает; увидел бы, как все светится и блестит, как машины шумят, громкоговорители орут; взглянул бы на чахлые, тонкие, как палки, деревца, что растут на той улице вместо верб и яблонь, увидел бы детей в белых ботинках, которых мамаши ведут за руки; Ольгу Заенцувну за рулем почтовой машины, увидел бы собак на поводках и кошек в окнах шестого этажа, увидел бы меня с тремя цветочками в руке, увидел бы все это — и изошел слюной, взбесился бы и накинулся на кого-нибудь; а может, кровь пошла бы у него из ушей и носа и к нему вернулся бы разум. С дураками иногда так бывает.
Плохо это или хорошо, что его толкнули в огонь, в полыхающую яму? Как ты думаешь, к дураку вернулся бы разум, если бы он город увидел? Кто знает, может, оно и к лучшему, что дурака толкнули в огонь, не то при виде города он бы еще взбесился и кого-нибудь загрыз. Он вполне мог загрызть кого-нибудь своими большими белыми зубами».
XI
«Сын ко мне хорошо относится, — рассказывал Старик, — и это меня злит. Доброта сына сбивает меня с толку, я теряюсь и не могу решить, правду сказал мне дурак под вербами или соврал.
Будь он злой, или появись у него на губах хоть капля пены, я бы знал, что к чему, а так не знаю. Если дурак на выгоне под вербами сказал правду, тогда доброта сына для меня хуже злости, потому что я думаю: «Кто ко мне добр?» Не люблю я эту их доброту — сына и невестки; не люблю, потому что, кроме нее, у меня ничего в жизни нет.
Немало за свою жизнь поколесил я по свету, много чего повидал и знаю: плохо, когда у человека только людская доброта остается. Людская доброта хороша, когда, кроме нее, что-то еще есть: земля, лошади, коровы; тогда людская доброта хороша, а так ни к чему она.
Доброта сына меня злит, потому что нейдут у меня из головы слова дурака, сказанные на выгоне под вербами.
Поэтому я и мыться отказываюсь, когда они наполняют для меня ванну, и говорю: «Не буду мыться». Когда я не моюсь, хожу босиком, с грязными ногами, в грязных штанах и грязной рубахе, мне кажется, я что-то из себя представляю. Это единственное, что у меня осталось. Ведь силой меня в ванну не затащишь.
Сколько раз наполняли они белую чистую ванну теплой водой и уговаривали меня помыться, а я не хочу мыться — хочу ходить с грязными ногами, пусть знают, что я из себя что-то представляю.
Они в этом видят только глупое упрямство старика и больше ничего. Где им знать, что у меня, кроме этого упрямства, ничего не осталось.