Поскольку Бубба был отчасти человеком, но не простым, а с крыльями, он считал, что достоин большего уважения, чем обычные люди. Они должны обращаться с ним почтительно и низко перед ним склоняться, как они склонялись перед фигурой на кресте — там, внизу, в церкви. Уж конечно Бубба был поважнее какого-то деревянного человека на кресте. Мать никогда не ходил в церковь, и теперь, когда Бубба сам жил в церкви, он понял почему. В церкви собирались ничем не примечательные люди, а мать был очень большой, сильный и шумный — особенно когда напивался пахучей воды из бутылок. Мать любил стучать кулаками — изредка по столу, но чаще по лицам других людей, а эти, в церкви, пели тихо, разговаривали еще тише и никогда не били друг друга.
Когда мать был жив, Буббе стоило только издать особый звук, и немедленно появлялась еда. Они с матерью охотились, но только для развлечения. Теперь он мог издавать этот звук сколько угодно — никто не обращал внимания. Он мог вопить, гортанно и резко, целый день, но никто не приходил узнать, чего он хочет, никто не издавал утешающих звуков.
Бубба знал, что с виду он не такой, как все люди, и решил, что потому они его и невзлюбили. Они не доверяют тем, кто отличается от большинства, кто умнее и сильнее остальных. Башня права, думал Бубба, больше всего люди боятся людей.
Раз люди отвергли его, Бубба решил тоже не особенно считаться с ними и отменить наложенный им на себя запрет охотиться на ручных и домашних зверей. Следующей весной, когда овцы объягнятся, он всласть полакомится нежным мясом детенышей — это здорово разозлит людей, присматривающих за ними. Тогда они поймут, с кем имеют дело. Буббе хотелось, чтобы его наконец заметили.
А если он ничего не добьется кражей ягнят, то займется кое-чем похуже. Давно уже в темных глубинах души теплилось у него намерение отведать детей — новорожденных человеческих младенцев, которых люди кладут в коляски и оставляют в саду. Кроме того, он замыслил таскать еще и котят со щенками, в которых обычно люди души не чают. Бубба знал, как нанести удар побольнее. Он уже украл собачонку и при первой же возможности украдет еще. С тех пор как умер мать, для Буббы не осталось ничего святого. Пусть люди поклонятся ему — или пусть платят самым дорогим, что у них есть.
— Я буду отнимать у них тех, кого они любят, Башня.
—
— Башня, я человек?
—
— Значит, я могу делать что хочу.
Роясь в разбросанных костях своих жертв, Бубба услышал, что внизу, в церкви, заиграла музыка — поверх долгих и низких звуков ложились высокие и короткие — словно снежинки, кружась, опускались на черную землю. Бубба покачивался в лад музыке, а когда вступили человеческие голоса, он тоже стал издавать негромкие гортанные звуки — так он, бывало, делал, когда ласкался к матери.
Но мать в церковь не ходил. В тот час, когда другие люди направлялись туда, мать еще лежал в гнезде, укрыв свое сильное, поросшее редким мехом тело простынями и одеялами. Вылезал он из гнезда около полудня и тогда рычал и ругался, а его большие грубые руки гладили голову Буббы. Бубба любил, когда его ласкали эти руки с плоскими грязными когтями. Потом мать жарил себе куски печени, уделяя Буббе сырые ошметки, а когда жаркое было готово, приносил со двора цыпленка, сворачивал ему шею и бросал Буббе. И оба они ели.
Когда же Бубба пытался вспомнить то, что было еще раньше, у него мелькали в голове разрозненные видения какого-то другого мира, где жили люди, похожие на него самого. Мелькал странный образ другого Буббы, большого. Он смотрел на маленького Буббу с высоты, страшный, но добрый. Потом его лицо скрывалось куда-то, и снова на Буббу смотрел мать. Потом шли неясные воспоминания о долгом голоде, о бессоннице, а дальше все делалось хорошо: Бубба сидел у матери на запястье, а тот кормил его из рук кусочками мяса. Неясные воспоминания о другом мире пробуждали в душе Буббы странное умиление, смягчали его суровую душу.
Когда люди в церкви перестали петь и бормотать и шуршание их шагов по гравиевой дорожке стихло, Бубба решил подняться в воздух. Он подошел к окну с остроконечным сводом и вскочил на каменный подоконник. Вдали виднелась река. Она извивалась на теле равнины, как длинный серебристый червяк. От церкви, которая стояла повыше, шел к реке широкий пологий спуск с редкими купами деревьев.
В небе сновали птицы: сороки, грачи, чайки, воробьи, скворцы и много других.