Я стою, неловко, со стаканом болиголова в руке, потому что ни за что не хочешь кому-либо навязывать смерть. Она ищет в шкафу бутылку, которую мы должны откупорить сразу же после ее смерти. Когда она ее наконец нашла, она снова встает, на этот раз чтобы достать штопор, «потому что сами вы, конечно, его не найдете».
Когда со всем этим покончено, она с облегчением ложится. Я советую ей сесть, потому что так будет легче пить. Сделав несколько глотков через соломинку, она говорит: «Дорогой мой, эта соломинка слишком большая». И ей нужна синяя. Она больше подходит. После этого она просит платок, чтобы стереть липкий след с губ. «Хочется, чтобы до конца всё было как следует. Нет, этот не годится, дай красный».
Когда она всё выпила, мы берем ее за руку.
«Знаете, – говорит она, – прекрасно, что я могу умереть, когда рядом со мною двое друзей». Она собирается еще что-то сказать о друзьях, о дружбе. Мы слышим: «Потому что люди, вы… люди… которые…». Она засыпает, и спустя семь минут она уже мертва. А мы всё не можем прийти в себя.
У меня чувство, что мы могли бы потянуть время, что можно было бы еще чуть-чуть поболтать. А сейчас всё выглядит так, словно мы ее утопили, не дали ей выговориться. У Мике другое мнение. «Если бы мы завели беседу, нам было бы гораздо труднее дать ей питье. И в конце концов, для чего мы сюда пришли?»
Всё это время ЛаГранж, недоуменный пророк, сидел перед ее палатой, вроде бы погруженный в чтение романа Эмиля Золя
Только когда я вернулся домой, заметил у себя в кармане конверт. Она переписала мне отрывок из Джозефа Конрада:
«Droll thing life is – that mysterious arrangement of merciless logic for a futile purpose. The most you can hope from it is some knowledge of yourself – that comes too late – a crop of unextinguishable regrets. I have wrestled with death. It is the most unexciting contest you can imagine. It takes place in an impalpable greyness, with nothing underfoot, with nothing around, without spectators, without clamour, without glory, without the great desire of victory, without the great fear of defeat, in a sickly atmosphere of tepid scepticism, without much belief in your own right, and still less in that of your adversary»[167]
.Дорогой Антон,
У Конрада тоже бывали дни, когда он чувствовал себя немного лучше.
Но не много.
Не намного лучше и не так много дней.
Если кто-то попросил тебя о смерти, то с того момента, как ты сказал: «О’кей, мы это сделаем», – у тебя уже больше не будет покоя, пока он или она в заключительной сцене не закроет глаза и не потеряет сознания. Как только это случилось, впервые за долгое время мне становится чуть-чуть легче. Вновь чуть-чуть легче.
Любовь раз за разом проходит
Навещаю Брама в больнице. Да, он снова там, с острой кишечной непроходимостью. Лежит на кровати в переплетении кабелей, шлангов, дренажей. Кажется, что он в них запутался.
Спрашиваю его: «Как себя чувствуешь?»
– Твой вопрос напомнил мне ответ Луиса Армстронга, который я услышал вчера в одной передаче. Кто-то спросил его: «Что такого особенного есть в джазе?» И он ответил: «If you’ve gotta ask, you’ll never know» [«Если об этом спрашиваете, то никогда не поймете»].
Не знаю, может, он думает, что я захожу к нему только для того, чтобы увидеть, что он еще не в могиле. У меня были там кое-какие дела, и не зайти к нему было б еще хреновей.