А Тася стояла у дверей фанерной халабуды с маленьким пистолетом на поясе, в накинутой на плечи меховушке, в роскошных бриджах и хромовых сапожках, на длинных русалочьих ногах. Тело ее было одновременно и напряжено, и спокойно, и казалось, что она не гостья, а хозяйка острова Цереры. Голову ее венчала каракулевая кубаночка, под которой сияло калмыцкое лицо – некрасивое, злое, с большими оспинками, и, как ни странно, прекрасное. Рукава ее были засучены, руки запачканы кровью; правой она подбоченилась, в левой держала папиросу.
Мне зачем-то понадобилось пройти к санчасти. Связной, который шел рядом, сказал:
– Вот кобыла, и где по ней жеребца найдешь?
Раненые, увидев, что подошел лейтенант, поглядели на меня с надеждой, некоторые застонали, чтобы привлечь к себе внимание.
– Тася, – крикнул я, – что ж ты раненых не берешь?
– А вот – курю, – ответила она. – Весна скоро.
Она глубоко затянулась, переступила с ноги на ногу, повела бедром.
– Стою полчаса, отдышаться не могу, уж больно там, – она указала на халабуду, – дерьмовый запах.
Мягко, чтобы не разозлить ее, я сказал:
– Тася, иди перевязывай, видишь, сколько бойцов ждет.
Раненые застонали. Тася взглянула на них с высоты своего роста, и в ее идольских глазах засветилась спокойная ярость.
– А ну их к едрене матери! Вынуть бы шпалер да перестрелять всех. – Она выплюнула окурок на розовый снег, замусоренный обрывками грязных бинтов, бумажками, щепками, конским навозом. Рот ее презрительно скривился: – Разве это мужчины? Настоящему му жчине по яйцам выстрели – он и то не застонет.
Тарковский и связной пошли дальше, а Тася даже не взглянула им вслед – на нее законы фронтовой субординации не распространялись.
Тогда он еще не знал, что через 10 месяцев так же, как эти раненые, лежа на носилках, будет часами ожидать перевязки, с надеждой всматриваясь в проходящее мимо начальство.
Декабрь 43-го. 1-й Прибалтийский фронт. Бои под Городком Витебской области.
Приказ о передислокации пришел ночью. Два последних дня мела метель, они шли на лыжах в маскхалатах, разбившись на группы. На исходе второго часа у Тарковского сломалось лыжное крепление. С ним остался товарищ, группа ушла вперед.
Они провозились с креплением минут десять и почти исправили его, но тут из леса выскочили власовцы. Почему-то они не стреляли – может, приняли за своих. Один из власовцев подбежал довольно близко, и Тарковский, поднявшись с колен, крикнул ему:
– Ты кто?
– Азербайджан, – машинально ответил тот, но, опомнившись, вскинул автомат и стал стрелять.
Товарищ Тарковского был убит на месте, а ему прострелили ногу в нескольких местах разрывными пулями. В шоке, в горячке Тарковский пробежал вперед несколько метров, что-то крича, и на бегу вдруг заметил, что двигается пяткой вперед. Это его так потрясло, что он упал, покатился по снегу и наконец замер. Выстрелов больше не было. Нападавшие скрылись в лесу.[31]
Подобрали Тарковского под утро, когда он едва не погиб от потери крови и холода. Везли его и других раненых на джипе с железным кузовом. Джип привозил на передовую снаряды, обратным рейсом забирал раненых.
Боль была так сильна, что уходила куда-то за пределы восприятия. Санитаров не было, пришлось прыгать на одной ноге из последних сил. Кто-то из легкораненых помог Тарковскому забраться в кузов. Затем – тряска в голом кузове. Не в силах держаться, раненые бились друг о друга, как тряпичные куклы. Выгрузили их в деревне, где был полевой госпиталь. Санитаров не хватало и здесь, и раненые сами вываливались на землю.
Грубый дощатый операционный стол. Он ладонями чувствовал его шероховатость.
– Нужно отнимать ногу.
– А может, без этого, доктор?
– Нет, без ампутации нельзя.
– Но я же ее чувствую!
– Галлюцинации. Отнимем по возможности меньше.