Женя меня убил: он присел и потратил не меньше часа на попытку вернуть меня в стаю порядочных людей. Он старательно соскреб пыль и грязь с каких-то общих воспоминаний. Он трудолюбиво перечислил совершенные врозь подвиги. Он предполагал, ободрял, выражал надежду, рассказал два анекдота, один из них — внутрипартийный. Друзья мои, он предложил мне работу где-то в офисе. Он дышал состраданием. В эту минуту у меня не было никаких причин чувствовать себя несчастным. Я не поверил ни одному слову. Что он знает? думал я. Что ему нужно?
— Что тебе нужно? — спросил я.
И вот тогда он посмотрел на меня так, что я запомнил. Жалость это была или брезгливость, но я бы предпочел, чтобы меня ударили, даже и по лицу. Товарищ Арндт смотрел, как может нормальный человек смотреть на подонка, живой — на покойника, юный — на старика, Адонис — на калеку, ну и так далее, по тому же бесконечному, банальному, плачевному ряду. Тут уже я сел на измену. Все знает, подумал я.
— Ты бесишься от сознания своей ненужности, — сказал наконец Арндт. — А не нужен ты, потому что ничего не нужно тебе. Общее дело, какое бы оно ни было, придает смысл. Общий труд дисциплинирует. Даже частная жизнь — нормальная жизнь в семье…
— Ты на что это намекаешь? — спросил я.
Тьфу, сказал Арндт. Мне тоже захотелось что-нибудь сказать.
— Общая нормальная жизнь, — сказал я. — Все эти фишки для игры в политику. Но я тебе не помощник. Я выбыл. Я не знаю, что происходит.
— Речь о том, что происходит с тобой, — раздраженно сказал Женя.
Хорошо бы я выглядел, поверив в эту лажу. С какой стати т. Жене было скорбеть? В память о бесплодных усилиях юности? В надежде на грядущие дни славы и добра? Мною уже попользовались, как умели, думал я. Но ты-то меня не разведешь.
Так и вышло, хотя упрямый негодяй еще долго истязал меня своим липовым сочувствием. Я был настороже, я был молодцом; я нигде не прокололся. С какой ловкостью я изворачивался, лгал, выпутывался из собственной лжи, передергивал, высмеивал. Шутки мои были злы до неистовства… Да. Да, думал я, беспристрастные свидетели подтвердят, что слушать этот бред, не имея высшей хитрой цели, было бы невозможно. И хотя Женя мне своей высшей хитрой цели не открыл, меня это не смутило. Чтобы не быть обманутым, достаточно знать, что тебя хотят обмануть, а зачем хотят? Зачем, зачем; как всегда, для твоего же блага.
Неожиданное подтверждение я получил, вернувшись домой. Я вернулся довольный, в восторге от своей ловкости. Орала музыка, и триумфальное прибытие моей колесницы осталось незамеченным, хотя колесница едва не опрокинулась. Дети шуршали на кухне и обсуждали мою скромную особу. Я приник ухом и затаился.
А все-то дело в том, говорила Крис, что он никого и ничто не любит. Вот, скажем, ты злишься и благодаришь кого-то дураком — это понятно. Он говорит тебе дурака просто так, как «пятница» или «шесть часов», ему все равно, это не значит, что он хотел бы видеть тебя умным. Зачем ему хотеть видеть меня умным, сказал Боб, если он меня вообще не видит. Я не об этом, сказала Крис, и тут у них что-то упало и, видимо, разбилось или разлилось, так что несколько последующих слов я предпочел опустить как не относящихся к делу. Наконец порядок был восстановлен.
Ему плохо, сказал Боб. Вольно ж ему дружить с подонками, сказала Крис. Карл — не подонок, сказал Боб. Тут они бурно и довольно бестолково обсудили мефистофельскую роль Кляузевица в моей жизни.
Он мертвый, сказала Крис, возвращаясь к интересующему меня предмету, даром что живой. Хочет чувствовать, а чувствовать нечем. Хочет быть один, но так, чтобы его не оставляли в одиночестве. Какое-то общее дело, если это не попойка, вызывает у него ужас, но сам-то по себе — разве он что-нибудь делает? Ну, ты представь, способен на бескорыстные поступки человек, который не верит в бескорыстие кого-то другого?
Ну, знаешь ли, сказал Боб возмущенно, но она его перебила. Это безразличие, сказала она. Безразличие и привычка, или такое терпение — когда знаешь, что не на всю жизнь. Маленький эпизод перетерпеть просто. Ах ты, маленькая дрянь, сказал я. Нет, не сказал. Подумал.
Я собрал обломки колесницы и поплелся к Кляузевицу. И что? спросил Кляузевиц, выслушав мои жалобы. Я не такой, сказал я угрюмо. Да, сказал Кляузевиц. Ты значительно хуже. Пойдем пройдемся?
Мы прошлись, мы прошлись… Я ненавижу февраль, это предвесеннее гниение отбросов, этот подтаявший вонючий — как это там, «нищенски синий»? — лед. Обледенелая улица выскальзывает из-под ноги, воздух куском льда застревает в горле, и вместо пива — кусок льда. Весна не придет, думал я, поспешая за Кляузевицем. Кляузевиц бодро несся вперед.