— Требовать конституции? — предположил я и покосился на телевизор, из которого как раз высунулась одна такая ухмыльнувшаяся мне рожа.
— На этом месте могла быть твоя реклама, — сказал Кляузевиц сурово.
— У меня нетоварный вид.
— А вот это можно назвать товарным видом? — удивился Кляузевиц, всматриваясь в мужика из телевизора, бойко зачастившего о закате культуры. Ужасно! Мужика обнесли какой-то позорной премией, и теперь он, задыхаясь гневом, рассказывал мне о моем преступном и наглом безразличии к этому печальному обстоятельству, норовя выставить меня подлецом и стряхнуть на меня же грязь своих пороков.
— Дурак и враг, — сказал я. — Не хочу.
— Восстание масс! — сказал Карл, улыбаясь. — Так ты не хочешь к ним присоединиться?
Он бросил иглу и книжку и взялся за пиво. Не совсем понимая ход его мыслей, я тоже взял бутылку и отошел в сторонку.
— Если просто живешь и совершаешь какие-то поступки, — сказал Кляузевиц, — ты чище банного листа, потому что подлость совершенного проступает только тогда, когда начинаешь об этом размышлять. Ты же не думаешь, что все эти люди — дураки по праву рождения? Они дураки идейные, почти сознательные, возмужавшие в битвах с моралью и там же обретшие кое-какие права. Если не победишь мораль, будешь побежден жизнью, вот тебе и весь исторический урок. Подонок — только тот, кто сам об этом знает.
— Немного же на свете подонков, — сказал я.
Кляузевиц кивнул.
— Люди не скрывают свои пороки, потому что не догадываются об их существовании. Стороннего моралиста это коробит, но то, что он принимает за цинизм, на самом деле — невинность. Общество отлично функционирует благодаря ограниченности сознания, а не его наличию. Функционирует, как хороший офис, в котором каждый клерк занят своим делом, а общее дело делается как-то само собой.
Я почувствовал нехорошую грусть.
— Что с тобой сегодня? — спросил я.
— Каждый день ходить в офис, — мечтательно сказал Кляузевиц, — на службу… А там девки… а там корпоративные праздники… а там, глядишь, и пенсия, и еще я хочу, ты знаешь, такую маленькую серебряную херь для визиток, в ней удобно держать марки.
— Фу ты, Боже, — сказал я. — Ты шутишь, а я уж было испугался.
Нет, сказал Кляузевиц. Да, сказал я, да.
Уже возвращаясь от Кляузевица к себе, я навестил Аристотеля. Папа сидел за своим огромным столом и что-то читал. Я устроился в кресле, вытянул ноги, покопался в пачке свежих газет и неожиданно выудил черную листовку моих пламенных революционеров.
— Интересуетесь терроризмом? — удивился я.
Папа отложил книгу, и она утонула в безбрежном просторе стола: Аристотель относился к тем людям, которые, при напряженной ежедневной деятельности, не заваливают свои рабочие столы грудами бумаг и книг, все выписки у них всегда систематизированы и лежат на положенном месте, все необходимые книги снабжены закладками, все карандаши отточены, в ручке всегда есть чернила; домашним не возбраняется протирать на столе пыль и поливать цветы на подоконнике за столом.
— Ее положили в почтовый ящик, — сказал Аристотель невозмутимо. — Любопытно, что тираноубийство — одна из самых живучих идей, на протяжении веков. Что общего у Гармодия, Равальяка, Желябова, ИРА? Честолюбие, культ доблести? Презрение к человеку, отрицание жизни как таинства? В терроре есть что-то роковое, неизбывное… как проклятие. Кто идет его путями, в каком-то смысле становится неподсуден. А в общем и целом, во всем этом много эстетики, но совсем нет серьезной политики. Так ты хочешь послушать о моих новых разработках?
Дома я в чем был упал на постель и под ровный плеск телевизора погрузился в блаженное оцепенение. Прошли, наверное, часы и часы; было совсем поздно и окна погасли, когда в дверь постучали. Я поднялся. На пороге стоял Боб. Он посмотрел мне в глаза.
— Мало ли что может случиться… Пожалуйста… Я прошу тебя.
Я кивнул и, пропуская его в комнату, осторожно обнял. Второй сорт — не брак.
Восстав от сна, я не спешил подняться с постели, а когда поднялся, то только для того, чтобы с одной полки взять бутылку коньяка, а с другой — труд Альфонса Олара «Политическая история французской революции». Олара я выбрал за девятьсот страниц убористого текста.
Раскинувшись в раскиданных подушках разоренной постели, хорошо прочесть об армии принцев, армии стариков и детей, в которой страшно голодали и не было оружия, и как они шли по грязи, под дождем и пели «О Ричард, о мой король», и о том старике, у которого накануне убили сына, и он шел один, печальный, и нес свои башмаки на штыке, чтобы не износились (у Олара как раз об этом ни слова).
Хорошо посмотреть в окно, оторвавшись от книги. Светлый весенний дождь льнет к стеклу и на земле внизу, должно быть, размывает остатки снега. Снег, конечно, выпадет еще не раз, но сегодня так сладко дремать, просыпаться, плыть сквозь этот светлый день, плыть в дожде, по мутному течению ранней преступной весны. Преступная весна — и я, весь в белом.