На улицах городка *** сгущались сумерки. А в церковь этого маленького живописного городка западных краев уже пришла ночь. Ночь почти всегда спешит занять церковь. Она оказывается там раньше, чем где бы то ни было, то ли потому, что мало света дают витражи, то ли от обилия колонн, которые принято сравнивать с лесными деревьями, то ли из-за темных сводов. Зато двери в церковь всегда открыты, несмотря на сгустившуюся внутри ночь, опередившую угасание дня на улицах. Да, обычно они открыты и после того, как прозвонят Ангелус, а в канун больших праздников и совсем допоздна, особенно в набожных городах, где множество прихожан исповедуется, чтобы на следующий день причаститься Святых Тайн. Ни в какой светлый час дня в провинциальных церквях не бывает столько народу, сколько в сумеречный, когда закончены все работы, когда меркнет свет и христианская душа приготавливается к ночи — ночи, похожей на смерть, ночи, когда смерть чаще всего и приходит. В потемках мы яснее всего ощущаем, что христианская религия — дитя катакомб и таит в себе некую сумрачность и печаль своей колыбели. Тот, кто верит по-прежнему в действенную силу молитвы, любит именно в темный час прийти в церковь, преклонить колени, прижать лоб к молитвенно сложенным рукам; таинственная тьма, царящая в пустых нефах, нужнее всего глубинам человеческой души, и если для нас, людей светских и страстных, тайное свидание с любимой женщиной кажется трепетней и проникновенней в сумерках, то и встреча с Господом для набожной души проникновенней, когда не освещен Его алтарь и душа шепчет Ему свои надобы в темноте.
Так, похоже, беседовали с Господом и те набожные души, что пришли в церковь городка *** в поздний час, чтобы по обычаю помолиться. На улицах городка, окутанных сырой туманной осенней мглой, фонарей еще не зажигали, не горела лампадка и возле статуи Девы Марии, стоявшей за оградой особняка благородных дам де ла Ванжери — статуи там давно нет, — тьма царила и в церкви. Воскресенье, два часа, как кончилась вечерняя служба, ладанный дым, стоявший голубым облаком под сводами хоров, успел рассеяться. Ночь, проникшая в церковь, спустила сверху полотна тени, будто с высокой мачты паруса. Две свечи, расположенные довольно далеко друг от друга на боковых колоннах нефа, и алтарная лампада, мерцавшая в густом и непроницаемом мраке хоров неподвижной звездочкой, озаряли потемки, утопившие неф и приделы, не светом, а призраком света. При мерцающих неверных бликах можно было разве что различить соседа, но не узнать его. Там и здесь смутно виднелись кучки людей, более темные и плотные, чем окружавшие их зыбкие потемки, согнутые в поклоне спины, белые чепцы крестьянок, вставших на колени прямо на каменном полу, две или три дворянские накидки с опущенными капюшонами — больше ничего и не разглядишь. Услышать было легче, чем увидеть. Тихий шепот молитв в гулком корабле — еще более гулком в поздний безмолвный час — казался шелестом удивительного муравейника, муравейника душ, зримого только Господу. Шелест непрерывный, однообразный, вбирающий в себя вздохи, всхлипы и бормотанье, не мог никого оставить равнодушным, тревожа недра молчаливой и темной церкви, вторгался в него лишь изредка скрип двери, потом — хлоп! — она закрывалась за входящим, и слышался звонкий дробный стук сабо по каменному полу, направлявшихся к одной из часовен, шум упавшего стула, задетого в темноте, кашель, приглушенный, почтительный: молящиеся из благоговения к дому Господнему, стараются кашлять как можно тише и деликатнее. Впрочем, посторонние звуки врывались лишь на краткий миг и не мешали истовому рвению верующих молящихся.