– Если бы не лекарство для вашей раны в феврале восемнадцатого в Севастополе, меня могли бы и не спасти.
Рыжая смотрит. Анне не по себе от такого взгляда. И волосы как пожар – спалит дотла.
– Мне иногда кажется, прорицательница тогда перепутала наши желания. Ты же следом за мной пришла.
Значит, заметила ее и в Коломне.
– Тебе досталось мое. В его постели.
Про Анну с Кириллом знает. Откуда?! Здесь, в ДИСКе, комиссар Елизаров ведет себя так, будто Анна чужой для него человек. Совсем чужой. Обращается только на «вы». Не здороваясь, проходит мимо. Анна понимает, что Кирилл «ее честное имя бережет». Понимает, но каждый раз так хочется, чтобы, наплевав на все «честные имена», он при всех ее обнял. Сграбастал в объятия, уверенно, как хозяин, положил руку на плечо, прижал к себе и не отпускал.
«Перепутала желания» предсказательница в Коломне.
Она, Анна, просила тогда сына…
А Рыжая Лариса…
Рыжая просила Кирилла.
А досталось ей…
В перерыве заседания Рыжая выходит из Голубой гостиной, ругает простую женщину в тулупе поверх телогрейки, которая сует Рыжей в руки замотанный в одеяльце орущий комочек. Такой же рыжий, что бросается в глаза, стоит уголок одеяла с лица младенца поднять.
– Где здесь можно без лишних глаз сына покормить?
Анна ведет рыжую комиссаршу Ларису в пустующую многоугольную комнату Мандельштама. Уехавший Осип Эмильевич так и не вернулся, теперь в перерывах между занятиями здесь толпятся молодые поэты, с буржуйкой, которая никак не поддавалась Мандельштаму, они отлично справляются, в комнате тепло, а сами поэты пока на семинаре Лозинского.
Пока Рыжая распеленывает ребенка, внутри Анны что-то обрывается. Неужели это сын Кирилла?!
И лишь когда комиссарша, достав из кожаной тужурки свою пышную грудь, сует орущему младенцу большой желтый сосок, мозги Анны после испуга становятся на место. И она, женщина, родившая троих детей, может в уме посчитать. Что сосущему младенцу на вид месяц, не больше. Значит, зачат он был где-то в прошлом апреле. А в том апреле Кирилл был в Крыму: в конце марта он явился с ревизией в КрымОХРИС и стучал в комнату няньки в домике для прислуги, а в апреле ехал от Симферополя до Ростова, заносил ее, тифозную, и девочек в вагон поезда, останавливал поезд, привозил к ней врача…
А Рыжая? Рыжая была здесь, в Петрограде.
Рыжая родила от другого. От предисполкома Васюнина. В ДИСКе все об этом говорят, только Анна раньше к сплетням не прислушивалась. Но теперь она думает не о сыне Рыжей, не о предисполкома, а о том, почему она так страшно – страшнее, чем оставшись одна с двумя девочками, мокрым Саввой и Антипом на ялтинской пристани, – так чудовищно испугалась, что у Кирилла может быть сын? Не ее сын.
Рыжая права?
Карты, странные небесные и настольные карты той нелепой прорицательницы с желтой птицей, а ныне в красной косынке, спутали в тот день их желания.
Перемешали.
И дали каждой не то, что, им казалось, они просили у мироздания.
Рыжей – сына.
Ей, Анне, комиссара, которого тогда, в сентябре семнадцатого, она презирала всеми силами, на какие была только способна. И без которого не может жить теперь.
Рыжая Лариса, докормив ребенка, сует его в руки мамки:
– Иди-иди! Нечего меня здесь дискредитировать! – Пряча налитую грудь обратно под рубашку, будто продолжает давно начатый разговор: – А потом прижмет к себе, и всё… Готова простить ему и стыд собственной ему ненужности, и всех других баб, и революцию, которая ему всех баб, вместе взятых, важнее…
«Стыд собственной ненужности».
Все последние месяцы Анну мучает именно этот стыд. Стыд ненужности Кириллу. Стыд, что она не единственная, что были до нее и будут после. Что она всего лишь «одна из».
– Чего ухмыляешься? Баб других простить ему не можешь? – Рыжая раскуривает плотно набитую самокрутку. – Или не можешь понять, как я прощала?
– Понять не могу, отчего революция в одном списке с другими женщинами. Вы же сама…
– «Рыжая бестия революции», хочешь сказать? Да, это я! – Она гордо вскидывает рыжую голову. – Да только… – И так же спокойно, как о резолюциях заседаний: – Только будь он на той стороне, и на ту сторону пошла бы!
Бестия революции пошла бы на другую сторону, будь ее комиссар не красным, а белым?!
– Только я тебе этого не говорила! Поняла?
Анна послушно кивает.
– Не то всю твою буржуйскую родню и три года в логове врага в белогвардейской оккупации тебе припомнят!
Рыжая предала бы свою идею ради Кирилла?! А он? Предал бы он? Или перед вечностью все идеи равны? Выбор той или иной лишь воля случая, исторической необходимости, а предать любовь – преступно для любой вечности? Тысячелетия спустя никто, кроме историков, не помнит идейные различия Августа и Антония, но помнят жертвенность Клеопатры. Не политике одного из них себя пожертвовала – любви. И эта Рыжая такая.
А она, Анна? Какая она?