– Хотя любая помойка полна мрака, – говорит господин Ганель и уныло добавляет: – Уж ты мне поверь.
– В моем назначении на Джульетту есть что-то педерас-тическое, – уверяю я моих новых друзей – карлика и звезду.
– Брось, Саня! – говорит Сергей.
«Ах, я уже Саня», – отмечаю я с удовольствием, но и с обидой: Сергей может запросто начать со мной фамильярничать, и я должен почитать это за честь. А если бы я попробовал назвать его, например, Серый? Пока я разбирался, каково процентное соотношение удовольствия и обиды от обращения «Саня», господин Ганель продолжил делать из нас жалобную книгу.
– Друзья мои, – маленькая ручка господина Ганеля крепко держит рюмку, карие глаза смотрят еще теплее, чем сегодня днем в гримерке. – Как же вам повезло, что вы служите в этом театре! Выдающемся театре! Мой лучший друг, мой друг бесценный всю жизнь играл Незнайку. Он спивался от этой жизни в Солнечном городе, он ненавидел актера, игравшего Знайку, – и так сорок лет подряд… А умер он год назад, так и не попробовав никакой другой роли. За гробом шли только я и его подруга, которая всю жизнь была Красной Шапочкой. Она хотела положить в его могилу широкую шляпу Незнайки, но я не допустил: пусть хоть там он побудет самим собой.
Господин Ганель раскрыл тонкогубый рот и, не чокаясь с нами, опрокинул рюмочку. Посмотрел на официанта печальным взглядом и вздохнул так глубоко, что я изумился: разве могут такую порцию воздуха вместить его маленькие легкие?
– О вас пишет сам Иосиф Флавин! А какие критики ходят к нам? – глоток. – Они, бедные, ищут тайные смыслы в «Царевне-лягушке»! – Еще глоток. – Спорят после премьеры: «Главного героя спектакля зовут Чудо-юдо – рыба-кит? А нет ли в этом душка антисемитизма?..» Мерзость.
– А все-таки в моем назначении есть что-то педерастическое, – упрямо повторяю я и начинаю охоту: принимаюсь гонять кусок груздя вилкой по тарелке.
– А если, например, режиссер проявит смелость, – господин Ганель поморщился, видно было, что режиссера Детского театра он презирает, – и сделает в спектакле не тридцать три богатыря, а на одного или двух больше, – наши критики уже спорят: постмодернизм это или постпостмодернизм? Мерзость.
– Грустная твоя история, – говорит Сергей и жестом просит официанта принести еще бутылочку.
– А все-таки в моем назначении есть что-то педерастическое, – упрямо повторяю я, забыв советы Нинель Стра– винской.
– Саня! Все! Хорош! – кричит ведущий актер. – Не бойся косых взглядов! Знаешь, как надо думать про всех: «Ты гондон, и ты гондон, а я – Виконт де Бражелон!»
– Ну хоть что-то педерастическое все же есть? – упрямствую я и вижу, как на нашем столе воцаряется еще одна бутылка восхитительной финской водки. Предвкушая еще большее опьянение, я грустновато добавляю: – Ты глубок, и я глубок – заходи на огонек! Эх!
– Мы с тобой любовь играть будем! – подмигивает он. – Ты глубок, я – голубок…
– В наше-то время играть любовь? В стихах?
Я вспоминаю, сколько иронии было в декламации Наташи, и мне становится грустно так внезапно и всеохватно, как бывает только во время пьянки. И я кричу, я оглашаю Шекспиром весь ресторан – и наш роскошный стол, и услужливые лица официантов, и спины сидящих рядом гостей. Повышаю голос с каждым новым словом:
– Убийцы тишины, гасящие пожар смертельной розни струями красной жидкости из жил!
Официант бежит к нам, думая, что случилось нечто страшное, я смотрю в его глупые голубые глаза, и печаль моя ширится.
– Сергей, ну как ты это скажешь со сцены? Для вот такого зрителя, – указываю я вилкой на официанта.
– Это пусть Герцог думает, как такое сказать, а у меня другая роль, Саня. Как-то скажу. Выкручусь, – смеется он и стучит длинным указательным пальцем по ножке рюмки.
Я отмечаю, как красивы его руки, и продолжаю:
– Говорить со сцены стихами, да еще о любви, когда в зале сидят люди, так глубоко застрявшие в прозе… Герои Шекспира верят, что по переносицам спящих влюбленных разъезжают колесницы фей! Что глаза можно отправить на небо вместо звезд, чтобы они посветили…
– Посверкали, Саша, – поправляет Преображенский, но меня это не смущает.
– Только лицемерие заставляет нас говорить – «ах, шарман». Никакой это давно не шарман… Безнадега…
Я выпиваю еще и понимаю, что охмелел и охамел совершенно. И голос мой крепчает. Он становится сорокаградусным. Набираю воздух для большого, сложносочиненного предложения. По моему размашистому вдоху Сергей и господин Ганель понимают, что я собираюсь выдохнуть что-то очень важное, и смотрят заранее уважительно. И я говорю – медленно и печально:
– Зачем мы вообще делаем вид, что истории, так высоко написанные, про людей, настолько иначе живущих, могут нас тронуть?
Получилось. Браво.
– Саша! – в этом выдохе Сергея чувствуется, что он относится к нам – ко мне, закуске, водке и господину Ганелю – превосходно. – Джульетте нет еще четырнадцати лет! Подумай, почему бы в таком возрасте не говорить стихами? И вообще не умирать от любви каждый день? Чего ты хочешь от подростка?
…Черный провал. С трудом открываю глаза и вижу: моего исчезновения никто не заметил.