Преображенский заметил, что Саша мечтательно сомкнул ресницы, и понял, как комично-неприлично выглядят они сейчас со стороны. Он встал из-за стола и, пройдя мимо ехидно улыбавшихся коллег, вышел из буфета. Когда Александр открыл глаза, то увидел: пустой стол, на нем — чашка с черной водой, испускающая белый пар.
Скандал назревал, копился и прорвался на репетиции сцены на балконе. Декорации еще не были готовы, костюмы тоже. “И слава Богу! — думал
Сергей. — Не хватало только, чтоб этот малохольный объяснялся мне в любви в женском платье!” Александр вышел на авансцену, и, в свете одинокого луча, простонал: “О горе мне!” Сергей, мобилизуя весь свой талант и профессионализм, призвав на помощь стремительно покидающее его самообладание, произнес:
Проговорила что-то. Светлый ангел,
Во мраке над моею головой
Ты реешь, как крылатый вестник неба
Вверху, на недоступной высоте,
Над изумленною толпой народа,
Которая следит за ним с земли.
Толпа следила не с земли, а из зрительного зала: актеры специально собрались полюбоваться на эту сцену.
Саша повернулся к Сергею лицом. Чем томнее смотрел он на Сергея, тем больше тихих, но злобных острот летело из зала на сцену. Даже присутствие Сильвестра не останавливало актеров — ведь они были в толпе, найти виновника невозможно, а наказывать всю труппу режиссер не станет.
Хохот посверкивал то слева, то справа, то из самой гущи актерской стаи. Сергей остановился и громко сказал:
— Сильвестр Андреевич, это становится невыносимым.
Режиссер выдержал паузу.
— Репетиция окончена. А вы, Александр, зайдите ко мне в кабинет.
Внезапное “вы” обдало Сашу холодом, ведь Сильвестр всегда ему “тыкал”, и это вызывало у актера чувство близости с Хозяином.
И вот он снова, как до судьбоносного назначения, стоял перед черной дверью. Помощница режиссера смотрела на Александра с почти непристойным любопытством: “Заходите. Он ждет. У него для вас пять минут”.
Александр сразу почувствовал, что сидящий за большим столом Сильвестр не будет с ним ласков. Глаза режиссера, меняющие цвет в зависимости от эмоционального состояния, сейчас были черными. По крайней мере, Саше так показалось.
Справа от хозяина театра сидел Иосиф. Он, как подумал Александр, из принципа не смотрел на вошедшего актера, а что-то чертил в своем блокнотике.
— Не сходи с ума, — начал свою речь Сильвестр неожиданно тихо. — Люби кого хочешь. Но, если ты будешь этой любовью ограничиваться, в одну секунду перестанешь быть Джульеттой. Играй! Не только чувствуй, а играй! Саша! Ты меня понял?
Услышав это “ты”, Саша обрадовался, но нерешительно, робко, сомневаясь.
— То, что ты чувствуешь, — никакое не искусство, — шипел режиссер. — Это сиропчик из любви и нежности. Пей его дома! Зритель не придет полюбоваться на то, как Саша Сережу полюбил. Зритель ходит в театр! И ты пока ходишь в ТЕАТР, а не в дом свиданий. Ты меня понял.
Последнюю фразу режиссер сказал утвердительно: точка в конце предложения обжалованию не подлежала. Но Саша, почти исчезая от страха, все же подал апелляцию:
— Не очень.
Негромко, медленно, отделяя одно слово от другого четкой, мгновенной паузой, Сильвестр произнес:
— Мне не нужны твои первичные чувства. То, что ты испытываешь сейчас, испорчено искренностью. Мне нужны другие твои чувства. В жизни таких нет.
В жизни все впервые. Неисправимо и непредсказуемо. Бесстильно и нехудожественно.
Как частенько случалось, режиссер вдохновился собственной речью. Александр обрадовался — робко, лишь краешком души, — что помог режиссеру обрести вдохновение. Тот продолжал, и речь его ускорялась, и пауз становилось меньше:
— Представь, что ты рассказываешь другу о случившемся с тобой горе — например, о смерти матери. Рассказываешь сразу после того, как твоя мать умерла. Ты захлебнешься слезами, ты все слова закапаешь солеными каплями, и они будут только одного вкуса — вкуса твоих слез. — Сильвестр отхлебнул воды из прозрачного стакана, не сводя с Саши черного взгляда. — Твоя речь сольется в один нечленораздельный вопль горя. Ни мощных образов, ни правильного ритма — ничего в такой момент ты не найдешь. Иначе и не может быть. Ведь ты говоришь о смерти матери с душой, переполненной горем. А значит, горе переполняет и тело, и лицо, а значит — ты ими не владеешь. Конечно, друг, видя твои слезы, будет взволнован — но это волнение ничего общего с искусством не имеет.
Саша слушал, пытаясь запомнить каждое слово, чтобы потом над всем этим поразмыслить — ведь сейчас, от перенапряжения и страха, он плохо усваивал режиссерскую речь.
А режиссер вошел в раж. Он встал с кресла и жестом попросил Иосифа перестать писать, а лишь внимать.