История, рассказанная им за чашкой чая, сильно походила на главу из ловко скроенного романа, низменного и драматичного. Особое очарование придавало повествованию место и время действия – дворец ночью. Описание отличалось удивительной выразительностью, это нечеловеческое сопротивление – корчащееся тело, с которым не могли совладать ни яд, ни пуля; оно, спотыкаясь, поднималось на ноги, словно было бессмертным. Мы не можем судить тех, кто ради блага своей страны нарушил законы, божественные и человеческие. Предстать лицом к лицу с таким ужасом, не значит ли это искупить вину? Не наше право решать. Палеолог не передал мне слов, приписываемых Распутину, слов, которые всем, и суеверным, и скептикам, показались дурным знаком: «Мой конец будет концом династии». И пожалуй, самой невероятной и жуткой из всех историй, окружавших жизнь и смерть Распутина, была одна, о которой рассказывали шепотом. Тело, брошенное в реку с крепко связанными руками, было найдено спустя несколько дней, причем правая рука лежала на левом плече, словно мертвец осенял себя крестом.
Последующие сообщения подтверждают, насколько верной была информация Палеолога. А мое ощущение, что все описанное было «как в книге», происходило от его исключительного дара рассказчика и редко встречающегося воображения автора. Эти качества я особенно в нем ценила. Палеолог был большим поклонником театра; он утверждал, будто его встречи со мной и беседы о театре позволяют ему отвлечься от политики и получить заслуженный отдых. Далекие от светской болтовни и пересудов, эти беседы выходили за пределы технических дискуссий балетоманов. Он пытался найти определение той степени виртуозности, когда тело словно освобождается от всех уз и начинает жить по собственным законам. Он придумал и предложил мне следующую фразу: «Se faire un corps glorieux». («Сделать тело победителем») Палеолог дружил с Александром Бенуа и любил бывать у него по воскресеньям, когда художник собирал у себя друзей пообщаться и порисовать с натуры.
В те безрадостные дни Палеолог вносил в нашу жизнь луч солнечного света. На своих вечерах он не только великолепно угощал, не только тщательно продумывал состав гостей, но, насколько позволяли условия посольства, пытался изыскать возможности и каждый раз по-новому оформить прием. Однажды мы ужинали в бальном зале, созерцая прекрасные шпалеры; в другой раз ужин был назначен на более ранний час, стол передвинули к огромному окну, чтобы полюбоваться закатом солнца над Невой. Это был очаровательный вечер, хотя солнце и подвело. Шаляпин, выступавший накануне в концерте, отказался петь, но, несмотря на это, внимание всех присутствующих, как всегда, было приковано к нему. В роли души общества ему не было равных. Палеолог рассказал мне, какое глубокое впечатление произвело накануне вечером исполнение Шаляпиным «Марсельезы» – «La patrie, la patrie cherie» («Родина», любимая родина»)… Всех душили слезы.