Позже этот пример помог мне понять, что внешне ленивый Дягилев обладал невероятной способностью к труду. Мне кажется, его мозг никогда не пребывал в праздности, даже когда он, как общительный хозяин, вел застольную беседу, не связанную с искусством. Параллельно с легкой непринужденной болтовней происходила глубинная работа мысли. Его необычайная непунктуальность была намеренной. В этом он сам признался, когда пришел на день позже на назначенную со мной встречу. «Мое расписание определяется срочностью только что возникших безотлагательных проблем; часто я считаю более полезным довести до конца дело, которым уже занимаюсь, чем выпустить его из рук ради назначенной в другом месте встречи». Я сочла такое объяснение вполне убедительным, прямота, с которой он об этом говорил, меня обезоружила.
Мне удалось проникнуть в истинную суть Дягилева благодаря Боткину. Именно он заложил легкий след сомнений в мою, возможно, слишком самодовольную правильность, так как в те годы я отличалась некоторой педантичностью. Говоря о том аспекте жизни Дягилева, который обычно подвергался осуждению, Боткин заметил: «Жестоко и несправедливо давать безобразные имена тому, что, в конце концов, является всего лишь капризом природы». Мой друг подтверждал свое мнение, исходя из обширного опыта наблюдения над человечеством. Его интересы не ограничивались клиническими аспектами подобного явления; его сочувственный интерес распространялся на все отклонения и темные подавленные стремления человеческой души. Однажды он так сказал в ответ на мой вопрос: «Как вы говорите, присутствовать у смертного ложа – это трагическая сторона моей профессии, но есть в этом и утешающая сторона – мысль о том, что моя рука, возможно, -окажет поддержку при проходе через темный коридор».
Я не могу отделить эту беседу от окружающей обстановки, в которой она происходила. Это было в Версале. Мы вошли в Bosquet d'Apollon. (Роща Аполлона) Солнце, нещадно палившее во время прогулок по подстриженным аллеям, здесь только покрыло пятнышками сквозь густую листву мрамор фонтанов. Дрожание света и тени на лице Аполлона, тихий плеск воды, мудрые, просветляющие слова. Этот день, выхваченный из бурной череды репетиций, был словно прохладный компресс на разгоряченном лбу. Он успокоил мои сомнения и прояснил видение. Боткин помог мне понять, что любовь может быть прекрасной независимо от того, кто является объектом этого чувства. Привязанности Дягилева были глубокими, искренними и преданными, он старался прятать их за маской пресыщения.
В ту ночь, когда мадам Морис Эфрюсси устроила у себя праздник, так приятно закончивший наш первый парижский сезон, я тщетно искала среди гостей Дягилева. Только когда заиграли вступление к «Сильфидам» и мы, исполнители, под покровом крытой аллеи из вьющихся растений направились к сцене, я увидела его. Маленький барочный фонтан стоял в центре на фоне зеркал. Неотрепетированный эффект, производимый одетыми в белое фигурами, удлиненными, затуманенными зеленоватым стеклом, был фантастически прекрасен. Но он не видел ничего этого. Он стоял в одиночестве в конце шпалеры, служившей кулисами нашего театра на открытом воздухе. Он стоял там с невидящими глазами, не принадлежа, как казалось, ни времени, ни месту, не воспринимая то, что мог бы рассматривать как свой триумф. Он выглядел встревоженным и усталым. Перед своим выходом я увидела, что он уходит. Нижинский в тот вечер не танцевал – он внезапно заболел.
Несколько дней, прошедших после завершения сезона, труппа не видела Дягилева. Артисты, по-видимому, обижались на его отстранение, так как все без исключения, от звезд до низших служителей, с нетерпением ждали его одобрения или критики. Мы ощущали свою значимость, когда он время от времени вступал с нами в беседы по поводу каких-то аспектов постановки, над которой велась работа, или в моменты кризиса. Он делал это нечасто, но, когда делал, это было превосходно поставлено и произносилось со знанием дела. Метафорически говоря, он обладал своего рода ореолом. Его присутствие воодушевляло и артистов, и служащих.
Я знала от Боткина, что Дягилев тогда очень беспокоился из-за серьезной болезни Нижинского. Однако, когда перед отъездом из Парижа в Лондон я пришла к нему в «Отель де ла Олланд», он принял меня рассеянно доброжелательно и охотно позволил воспользоваться нужными мне для работы в «Колизее» оркестровыми партиями из его библиотеки. Он никак не прокомментировал мой независимый от него ангажемент, но я получила от него сполна, когда мой второй ангажемент в «Колизее» пришел в столкновение с его планами. Я простила его горячность, когда он назвал мое выступление в мюзик-холле «проституцией искусства». Я простила даже с еще большей готовностью явные признаки собственнической ревности, когда продолжилось наше сотрудничество. Дягилев начинал рвать и метать, когда я время от времени хотела ускользнуть в личную жизнь. Он говорил наполовину в шутку, наполовину всерьез: