Мой ворчливый друг не принял полностью подобное описание, по его мнению, жестокая улыбка была всего лишь самодовольной ухмылкой на довольно приятной «мордочке». Что же касается моих алмазных глаз, он одобрил это сравнение и с тех пор стал называть меня «Алмазом». Он вел дневник и однажды показал мне следующую запись: «Алмаз у меня в гостях. Она сказала, что голодна, и я сварил ей чашку шоколада».
Самое трудное время осталось позади. Балеты чередовались с операми. Пел Шаляпин. Даже в Петербурге нечасто можно было испытать такое наслаждение, так как он выступал в основном в Москве. Естественно, я не хотела упустить подобную возможность и часто приходила послушать его, если удавалось, протискивалась в ложу осветителя или же стояла за кулисами. Для меня не имели значения неудобства, мое восхищение перед божественным актером переходило в исступленный восторг.
Не только я была охвачена этим очарованием, не имевшим границ. Мне эта жизнь казалась новой, полной неизъяснимого аромата; мое счастье не имели предела. Испытание, которого я так страшилась, закончилось, Париж полюбил меня, теперь он баловал меня, льстил мне. «Все мы живем в волшебных рощах Армиды. Сам воздух, окружающий Русский сезон, пьянит» – так Дягилев характеризовал те дни. По утрам я делала экзерсис на пустой сцене, а он, подобно метеору, пролетал мимо, казалось, он никогда не останавливался – внезапно появлялся и так же внезапно исчезал посреди фразы. Только ограниченные человеческие возможности мешали ему стать вездесущим. Именно неукротимая воля Дягилева привела в движение все винтики и колесики громоздкой и неуклюжей машины его сезона. Трудно найти более верное, чем дягилевское, определение атмосферы, окутывающей Русский сезон и его зрителей, – легкое веселое опьянение. Каждый вечер происходило нечто, похожее на чудо: сцена и зрительный зал дышали единым дыханием, охваченные общим чувством.
Самой важной чертой творчества Бенуа было то, что он не просто воспроизводил данную эпоху, он расцвечивал ее, наделял таинственной, сверхъестественной властью над нашим воображением. Видеть его постановки, принимать в них участие – все равно что жить чужой забытой жизнью. Неудивительно, что Дягилев выбрал сравнение именно с Армидой, чтобы описать то состояние, в котором мы все пребывали в те дни. Фантасмагория сцены вмешивалась в жизнь, окрашивая ее волшебными красками. Подлинность русского искусства была столь глубока, что даже мы сами едва ли были способны осознать ее сполна, но именно она больше всего привлекала французов, даже больше, чем наше интуитивное понимание стиля; их похвалы в адрес «Армиды» отличались некоторой сдержанностью, словно французы порицали нас за вторжение в их культуру. Париж был покорен варварской красотой исступленных движений, щемящей тоской бескрайних степей, наивной непосредственностью русских, преувеличенной роскошью Востока. «Искусство танца в нашей стране пребывает в состоянии полнейшего упадка, – писал Марсель Прево. – Une sorte de convention de laisser aller s'est etablie entre'les artistes et Ie public. Des pretresses sans foi accomplissent au petit bonheur des rites perimes devant des fideles sceptiques et distraits». («Между публикой и артистами установилось нечто вроде соглашения о взаимной небрежности: лишенные веры жрицы кое-как, на скорую руку, выполняют устаревшие обряды перед взорами своих скептически настроенных и рассеянных прихожан»)
Русский сезон, словно порыв свежего ветра, пронесся над французской сценой с ее устаревшей условностью. «La danse nous revient du nord», («Танец вернулся к нам с севера») – заявлял другой критик.
Я иногда спрашиваю себя, гордился ли собой Дягилев в свои счастливые часы – ведь ему удалось объединить целое созвездие талантов – сам Шаляпин, Бенуа (мэтр), Бакст (Ie bateau de la saison russe), (Корабль Русского сезона) имя которого было у всех на устах, его чопорность денди, пунктуальность и неизменное добродушие резко контрастировали с яростным хаосом наших репетиций. Фокин кричал до хрипоты, рвал на себе волосы и творил чудеса. Павлова мимолетным видением мелькнула среди нас и уехала, выступив в паре спектаклей; муза Парнаса – так назвал ее Жан Луи Водуайе. Наиболее виртуозная из всех современных балерин Гельцер тоже была среди нас, ею восхищались почитатели академического искусства. Дух экзотики нашел свое наивысшее воплощение в Иде Рубинштейн и в ее незабываемой Клеопатре. Перечисление может показаться скучным; и все же я должна добавить еще имя Нижинский – целые тома книг не могут сказать больше, чем одно это имя. Была какая-то забавная нежность в том, как французы произносили фамилии Федорова, Фокина, Шоллар; сама интонация, казалось, выражала восхищение.