«Вообще мы с драмами очень осторожны и, кроме Островского, принимаем неохотно», – писал Салтыков-Щедрин в 1874 году, предостерегая одного заурядного драматурга, вознамерившегося передать журналу свою пьесу[110]
.А Лев Толстой, приглашая Островского (увы, дней за десять до его кончины) к участию в издательстве «Посредник», сделал такое признание: «Я по опыту знаю, как читаются, слушаются и запоминаются твои вещи народом, и потому мне хотелось бы содействовать тому, чтобы ты стал теперь поскорее в действительности тем, что ты есть несомненно – общенародным в самом широком смысле писателем»[111]
.Перелистывая страницы биографии Островского, все время видишь его лицо в кругу лиц корифеев русской литературы. И первый среди них – Гоголь, приветствовавший его литературный дебют.
2
В один из декабрьских вечеров 1849 года профессор Московского университета, известный историк и журналист М. П. Погодин созвал к себе гостей. Народу собралось много – литераторы, артисты, ученые. Ждали Гоголя. Всем хотелось услышать обещанную хозяином литературную новинку – комедию «Банкрот», сочиненную совсем еще молодым человеком, скромным служащим Коммерческого суда. Об этой комедии шла уже широкая молва по Москве. А между тем пьеса нигде еще не была напечатана, и молодой автор с приятелем актером П. Садовским лишь изредка читал ее вслух по рукописи в кругу друзей и знакомых.
Шумный успех на этот раз сопутствовал чтению. В гостиной то и дело вспыхивал смех, раздавались одобрительные возгласы. Во время чтения неожиданно вошел Гоголь, запоздавший к началу. Он оперся о притолоку двери да так и простоял неподвижно до конца чтения. Гоголь вскоре уехал, успев, по-видимому, сказать автору, окруженному густой толпой новых поклонников, всего два-три слова. Позднее графиня Ростопчина получила от Гоголя записку, связанную с его впечатлением от «Банкрота». Она передала записку Островскому, и он всю жизнь хранил ее как «святыню». В записке говорилось: «Самое главное, что есть талант, а он всегда слышен»[112]
.Литературное предание, соединившее имена Гоголя и Островского, знаменательно. Ведь Островского поначалу восприняли как прямого продолжателя дела Гоголя, наследника его высокой простоты, неожиданного комизма и щемящей человеческой правды. Но, наследуя Гоголю, он не повторял его ни в темах, ни в подходе к жизни.
Молодой автор в избытке обладал новым, неведомым литературе и сцене материалом. Да и зрение у него было иное. Родившийся в 1823 году в двухэтажном деревянном домишке в Замоскворечье (здесь теперь основан музей), Александр Николаевич Островский с младенчества был коротко знаком с укладом жизни этого своеобычного уголка старой Москвы. Он открыл его для читателей и зрителей, как некую экзотическую страну, лежавшую и прежде у них под носом, но обойденную драматической литературой. Автор будто приглашал своих слушателей последовать за ним в путаницу замоскворецких переулков между Зацепой, Пятницкой и Ордынкой, заглянуть за глухие заборы купеческих особняков и в окна мещанских домишек.
Островский видит там множество сцен – то заразительно смешных, то горестно драматичных. Словоохотливые свахи в пестрых шалях красно расписывают достоинства женихов, купцы, степенно оглаживая бороды, обсуждают свои плутни за кипящим самоваром или за стаканом «пунштика», приказчики в русских поддевках заискивают перед хозяевами, а где-то в задних комнатах совершаются неслышные миру семейные драмы, страдает гордая девичья душа.
Еще издали, обычно где-то из-за кулис, раздается наводящий трепет на домашних грозный голос купца-самодура. Будь то Самсон Силыч Большов, Тит Титыч Брусков или Ахов, главная для них сласть – нагнать страху, покуражиться над ближними. Островский ввел в литературу само слово «самодур» и так объяснил его на страницах пьесы «В чужом пиру похмелье»: «Самодур – это называется, коли вот человек никого не слушает, ты ему хоть кол на голове теши, а он все свое. Топнет ногой, скажет: кто я? Тут уж все домашние ему в ноги должны, так и лежать, а то беда…».
Упоение властью, презрение ко всякому праву и законности, насмешка над чужой мыслью и чувством и особое удовольствие поломаться над людьми, в силу обстоятельств жизни зависимыми и подчиненными, – все это вобрало в себя емкое понятие «самодурства». Оно стало настоящим открытием комедиографа, в ряду тех же ключевых слов эпохи, как «нигилизм» у Тургенева или «обломовщина» у Гончарова.