Она села напротив. В черном. С выражением любезным и одновременно каким-то смущенно-виноватым. А все Уфа! Будь она, дымившаяся у нас за спиной уже всеми своими трубами, неладна. Завтра в 6 утра самолет. Вещи еще не собраны. К тому же через час должен прийти один узбекский правозащитник. Просил подписать письмо в защиту. В чью? Не помнит. Богораз уже подписала. И Боннэр тоже. Разве этого не довольно! Может быть, хотите чаю? Я включаю диктофон. И она мгновенно преображается. Как будто сработала невидимая киношная хлопушка. Сосредоточенная, серьезная. Никакого светского лепета. Каждое слово — в цель. Слово поэта. Нездешнее совершенство ахмадулинской речи не поддается вольному пересказу, ее можно сразу доверять бумаге. Нашу беседу я обратил в несколько ее монологов, один из которых был прерван звонком из Уфы, но об этом после.
Время сложилось в мою пользу. Оттепель, 1950–1960-е. Брожение умов. Ко мне были очень благосклонны старшие. Причем совершенно разные поэты разных поколений. Щипачев, Антокольский, Сельвинский — такие разные люди. И все они неожиданно сошлись на симпатии и внимании ко мне. А я, находясь во власти то ли юной гордыни, то ли какого-то неосознанного стремления отстоять свою душевную суверенность, порой даже не перезванивала им. Никогда не искала с ними встреч, никогда ни о чем не просила. Да, меня приняли с восторгом, но продолжалось это недолго. Потому что во взрослой жизни, во взрослой литературе уже шли иные процессы. Я училась в Литературном институте, когда началась травля Пастернака. На наших глазах шло истребление поэта. Это была, разумеется, причиненная болезнь, причиненная смерть. Тогда я убедилась, что роковая болезнь может быть причинена, что душа еще в состоянии выдержать, выстоять, но плоть подводит, не справляется. Думаю, так же было и с Твардовским. Кажется, совершенно другой случай, но, когда началась угрюмая и очень болезненная для него эпопея с «Новым миром», он ее не вынес. Александр Трифонович ко мне тоже был очень милостив, хотя литературно я не соответствовала его воззрениям, но человечески он мне симпатизировал. Я много с ним общалась и видела, как из крупного, прочного еще человека он превращался в уязвимую хрупкость. Он кратко болел и умер. Так что я рано поняла: борьба за собственную духовную суверенность — борьба не на жизнь, а на смерть. Это тоже дуэль своего рода, но на очень неравных условиях. Без секунданта, без соблюдения всяких правил. Все против одного. И какая-то поддержка малых сил, которой явно недостаточно.
Для меня это был не умственный вывод, а, повторяю, совершенная невозможность, например, не подписать какое-нибудь общее обличительное письмо. Конечно, выгнать меня за это было нельзя, но ведь существовало множество других способов от меня избавиться. В середине сессии вдруг специально вызывают из Института марксизма-ленинизма профессора, который очень долго и упорно испытывает меня по своему предмету. Не стану описывать своих мучений, могу лишь привести шутку, которой суждено было стать моими последними словами в институте. Профессор признал, что я способный человек и если бы занималась не последние три дня перед переэкзаменовкой, а весь семестр, то он смог бы поставить мне удовлетворительную оценку. На что я ему гордо ответила, что, если бы я занималась, как он предположил, три дня, мой портрет висел бы уже между этими двумя. А вы догадываетесь, чьи портреты висели тогда в аудиториях. Такие залихватские выходки меня очень бодрили, ведь, как говорится, на миру и смерть красна. О моем поединке с достопочтенным марксистом знал весь институт, студенты толпились около наших дверей, мне приносили воду. Мне нужна была публика. И недостатка в ней ни тогда, ни потом я уже не испытывала.
Пребывание на сцене требует очень многого — и почтения к публике, и умения удержать ее в какой-то сосредоточенности, то есть под своим как бы гнетом, который надо выдавать за некое очарование. Но в этом должно быть и остроумие, и твердость, и умение отвечать на вопросы. Тот, кто на сцене, должен быть властелином, но не тираном. У меня уже вошла в поговорку фраза о том, что человек призван быть театром для другого. Он должен быть увлекательным, как хозяин застолья и просто гостеприимный человек. Это все равно есть некий театр, высшая доблесть артистизма — говорю не о себе, а о лучших избранниках. Наиболее прелестные характеры, встреченные мною в жизни, обладали этим чудесным свойством. Лучезарным, замечательным обаянием, доброжелательностью и артистизмом. Не вычурность, не преднамеренная игра со слушателем, а артистизм, потому что, если вы заунывны, это невежливо по отношению к тем, кто вас слушает. Да и слушать никто не станет.