Читаем Театральные портреты. полностью

Все смертны, все должны умереть, и бесчувственному телу равно повсюду истлевать. Но есть что-то беспощадно-злое, как трагикомическая маска, в том, что Комиссаржевская скончалась в Ташкенте от оспы. Почему оспа? Именно оспа? Почему Ташкент? Именно Ташкент? Что за странные, что за обидные, глумливые сочетания! «Бальзак венчался в Бердичеве», — повторяет беспрестанно один из чеховских героев. Бальзак венчался в Бердичеве; Комиссаржевская умерла в Ташкенте от оспы. В этих подробностях кончины словно нашла завершение вся иррегулярная, своеобразная {160} мятущаяся жизнь Комиссаржевской. Последний штрих — Дитрих, которым человек вычеркивается из списка живущих, — остался верен первому. Она вся — эта хрупкая покойница — была зачерчена своеобразными штрихами — вся ее жизнь, вся ее карьера. В них не было ничего регулярного, ничего кругообразного, симметричного. Ее лицо не было правильным — скорее оно было неправильное. Приятное, симпатичное, с прекрасными глазами, оно было как-то странно усечено. Линии его были своеобразны, капризны, прихотливы. Астролог — почему мы смеемся над астрологами? — выразился бы, что она родилась под изменчивой звездой и, может быть, предсказал бы, что Комиссаржевская так необычайно, так странно умрет в Ташкенте от оспы.

Бюст работы Аронсона, стоящий в фойе Александринского театра, есть утверждение белоснежной идиллии, а не портрет Комиссаржевской. Белоснежность идиллии — в мягкой волнистости прически, венчающей голову ореолом женственности; в необычайной чистоте и сферической четкости линии лба; в усталом, затуманенном, мечтательно-мерцающем взоре полуслепых, внутрь себя обращенных глаз; в смягченных линиях подбородка, дающих образ гармонически развитого духа.

То, что выразил Аронсон в бюсте Комиссаржевской, совсем не то, что влекло к ней сердца. Он придал Комиссаржевской красоту линий, которой ее лицо не знало, если не считать необычайно чистых линий лба, совершенно классической формы. Она вся похожа у Аронсона на задумчивую и грациозную маркизу времен мадам де Севиньи[128] и Нинон де Ланкло[129]. В асимметричности лица покойной был самый характерный показатель ее глубоко современной природы. Вечный разлад ума и сердца, воли и действия, движения и инерции — читался в асимметрических линиях этого лица. Художник {161} дал облику Комиссаржевской, так сказать, посмертную гармонию, которой она не знала при жизни. В глубоком взгляде ее глаз как будто видится примирение, уяснение смысла жизни, успокоение, художественное созерцание. Этого не было у Комиссаржевской. Она была — искание, порыв, вдохновение, беспокойство.

Я предложил бы к бюсту Комиссаржевской, если бы это был не бюст, изваянный Аронсоном, — прикрепить следующую строфу Мюссе, посвященную памяти известной артистки Малибран:

Ce qu’il nous fait pleurer sur la tombe hвtive,


Ce n’est pas 1’art divin, ni ses savants secret —


Quelque autre йtudiera cet art que tu crйais;


C’est ton вme, Ninette, et ta grandeur naоve,


C’est cette voix du coeur qui seule au coeur arrive,


Que nul aprйs toi ne nous rendra jamais[130].

В поклонении Комиссаржевской, в «обожании» ее было неизмеримо больше человеческой ласковости, любви и преданности, нежели собственно эстетической благодарности за дары искусства. Искусство Комиссаржевской не заключало в себе ничего ослепительного и исключительного. У нее не было стиля, строгой гармонии, она не обладала высоким мастерством. Нередко в ее голосе, в драматическом ее пафосе чувствовались болезненные нотки, какая-то правда почти физического страдания. С точки зрения искусства, которое страшится натурализма, это было порой просто дурно. Но именно тогда толпа особенно обожала Комиссаржевскую. {162} Комиссаржевская вызывала чувство жалости к героиням, которых она изображала, и любовь к ней была от этой жалости. Как говорит народ, жалеть — любить. Может быть, и музыкальный инструмент северных губерний — жалейка или желейка — того же корня: эстетика любви, которая есть вместе с тем и жалость. Красное — красивое; жалеющее, то есть любящее, то есть художественное, поглощенное этическим.

Не в огромном ли преобладании этического момента в искусстве Комиссаржевской была причина ее необычайной популярности (сто тысяч шло за гробом!)? Не потому ли, что она так «жалела», — и ее так «жалели», то есть любили, как болезненно страдающее, хрупкое дитя своего времени?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже