К р а п и л и н. Слушаюсь!
Л ю с ь к а. В двуколку ее!
Уходят.
Ч а р н о т а
И г у м е н
Ч а р н о т а. Что ты, папаша, меня расстраиваешь? Колоколам языки подвяжи, садись в подземелье! Прощай!
Послышался его крик: «Садись! Садись!» – потом страшный топот, и все смолкает. Паисий появляется из люка.
П а и с и й. Отче игумен! А отец игумен! Что ж нам делать? Ведь красные прискачут сейчас! А мы белым звонили! Что же нам, мученический венец принимать?
И г у м е н. А где ж владыко?
П а и с и й. Ускакал, ускакал в двуколке!
И г у м е н. Пастырь, пастырь недостойный!.. Покинувший овцы своя!
Из-под земли глухо послышалось: «Святителю отче Николае, моли Бога о нас...». Тьма съедает монастырь. Сон первый кончается.
Сон второй
Возникает зал на неизвестной и большой станции где-то в северной части Крыма. На заднем плане зала необычных размеров окна, за ними чувствуется черная ночь с голубыми электрическими лунами.
Случился зверский, непонятный в начале ноября в Крыму мороз. Сковал Сиваш, Чонгар, Перекоп и эту станцию. Окна оледенели, и по ледяным зеркалам время от времени текут змеиные огненные отблески от проходящих поездов. Горят переносные железные черные печки и керосиновые лампы на столах. В глубине, над выходом на главный перрон, надпись по старой орфографии: «Отдъление оперативное». Стеклянная перегородка, в ней зеленая лампа казенного типа и два зеленых, похожих на глаза чудовищ, огня кондукторских фонарей. Рядом, на темном облупленном фоне, белый юноша на коне копьем поражает чешуйчатого дракона. Юноша этот – Георгий Победоносец, и перед ним горит граненая разноцветная лампада. Зал занят б е л ы м и ш т а б н ы м и о ф и ц е р а м и. Большинство из них в башлыках и наушниках. Бесчисленные полевые телефоны, штабные карты с флажками, пишущие машинки в глубине. На телефонах то и дело вспыхивают разноцветные сигналы, телефоны поют нежными голосами.
Штаб фронта стоит третьи сутки на этой станции и третьи сутки не спит, но работает, как машина. И лишь опытный и наблюдательный глаз мог бы увидеть беспокойный налет в глазах у всех этих людей. И еще одно – страх и надежду можно разобрать в этих глазах, когда они обращаются туда, где некогда был буфет первого класса.
Там, отделенный от всех высоким буфетным шкафом, за конторкой, съежившись на высоком табурете, сидит Р о м а н В а л е р ь я н о в и ч Х л у д о в. Человек этот лицом бел, как кость, волосы у него черные, причесаны на вечный неразрушимый офицерский пробор. Хлудов курнос, как Павел, брит, как актер, кажется моложе всех окружающих, но глаза у него старые. На нем солдатская шинель, подпоясан он ремнем по ней не то по-бабьи, не то как помещики подпоясывали шлафрок. Погоны суконные, и на них небрежно нашит черный генеральский зигзаг. Фуражка защитная, грязная, с тусклой кокардой, на руках варежки. На Хлудове нет никакого оружия.
Он болен чем-то, этот человек, весь болен, с ног до головы. Он морщится, дергается, любит менять интонации. Задает самому себе вопросы и любит сам же на них отвечать. Когда хочет изобразить улыбку, скалится.
Он возбуждает страх. Он болен – Роман Валерьянович.
Возле Хлудова, перед столом, на котором несколько телефонов, сидит и пишет исполнительный и влюбленный в Хлудова есаул Г о л о в а н.
Х л у д о в
Г о л о в а н
П е р в ы й ш т а б н о й
В т о р о й ш т а б н о й
Т р е т и й ш т а б н о й
Г о л о в а н
Х л у д о в
Г о л о в а н. Коменданта!
Голоса-эхо побежали: «Коменданта, коменданта!» К о м е н д а н т, бледный, косящий глазами, растерянный офицер в красной фуражке, пробегает между столами, предстает перед Хлудовым.
Х л у д о в. Час жду бронепоезд «Офицер» на Таганаш. В чем дело? В чем дело? В чем дело?