Мы с ним провели вместе первомайские праздники. Потом в конце мая собрались к какому-то его другу, который жил где-то вне Москвы, но Сорокин нарочно не говорил куда и к кому мы поедем, намеренно возбуждая во мне любопытство, а я так же намеренно не спрашивал.
— Как теперь дела, Иван Иванович?
Сорокин сразу ответил:
— Лучше бывает, но редко!
— Но ведь кругом катастрофа, Иван Иванович, недоумеваю я.
Сорокин делает удивленное лицо, впивается в меня своими проницательными глазами, словно ожидая от меня страшной вести об этой неизвестной ему катастрофе.
— Да ведь наших бьют повсюду, — поясняю я.
В ответ Сорокин залился знакомым мне смехом, так что я даже на мгновение подумал, что это, вероятно, "не наших бьют", и что, может быть, "наши" вообще "не наши". Когда же Сорокин, успокоившись, спросил:
— Кого же ты считаешь "нашими"? — я, не задумываясь, ответил в его же тоне:
— Разумеется, Кагановича и Юдина!
Сорокин сделался мрачным, как будто я произнес не имена известных ему людей, а какой-нибудь нечисти. Потом медленно встал, подошел к умывальнику, плюнул в него, и, заложив руки назад и слегка нагнувшись, начал шагать по комнате, рассуждая вслух:
— Да, политика, как и пространство, не терпит пустоты. В верхах партии зияющая пустота. Сталин вынужден ее заполнять мнимыми величинами вроде Кагановичей и Юдиных, беря все, что есть в партии идеалистического, под аппаратный контроль. Я слышал о выступлениях Кагановича и прочих в Комакадемии. Слышал, как Сталин стал и "великим вождем" и "мудрым теоретиком". Но трагедия заключается в том, что ни Каганович, ни Мехлис не верят, абсолютно не верят в то, что сами говорят о Сталине, начиная возносить его. Юдины — это просто дурачье с претензиями на "ученость". Как политики они попугаи, а как "ученые" — мастера сводить цитаты из Маркса с цитатами из Ленина. Ни одной оригинальной мысли, ни одногоживого слова не ждите от них даже о Сталине. Эти люди созданы, чтобы мыслить цитатами и говорить штампами.
— Как ты оцениваешь итоги пленума? — нетерпеливо прерываю я Сорокина.
— Подожди. К этому я и веду речь. Угрозы Кагановича расправиться со старыми революционерами и объявленная чистка во всей партии приближают нас к развязке.
— Развязка состоялась!
— Неправда.
— Как это неправда, если Бухарина и Томского вышибли с постов, а Рыков оставлен за "разоружение".
— Рыков тоже будет вышиблен. Но не забудь, что ЦК находится под грозным контролем человека, который сильнее всех Кагановичей, вместе взятых, — это русский мужик. Его вышибить не удастся ни "храбростью" Кагановича, ни цитатами Юдина, ни "мудростью" Сталина. Апрельский пленум постановил закрепостить его второй раз. В этом исторический смысл пленума. Но удастся ли это? Сомнительно, если мы доберемся до XVI съезда.
— Если не доберемся… — спрашиваю я.
— Тогда второе закрепощение крестьянства явится причиной гибели советской власти, а идеи социализма будут дискредитированы на русской земле во веки веков…
Сорокин не считал, что правые потерпели окончательное поражение. Он восхищался мужественной и последовательной линией Бухарина и Томского на пленуме. Был доволен на этот раз также Углановым и Котовым, а о Стэне выразился очень коротко — "умница", слово, которое означало в его устах высшую похвалу. Условием оставления правых на их постах было признание ими "генеральной линии". Только один Рыков ее отчасти признал. Сталинцы за это его и оставили "условно". Зато, несмотря на всю предварительную подготовку и многочисленные "требования с мест", сталинцы и Сталин не осмелились вывести правых из Политбюро и ЦК.
— Более того, — говорил Сорокин, — сейчас же после пленума Сталин поехал к Рыкову и всю ночь пил с ним "рыковку", говоря о своей дружбе к нему и любви к Бухарину. Победители так не поступают. Но если Сталин возомнил себя "рыцарем без страха и упрека", то имеется основание бояться новой подлости с его стороны. В умении маскировать эту подлость преданностью друга и добропорядочностью человека он доходит до гениальности. Не разгадают наши этой двойственной натуры Сталина и сталинцев, тогда наступит развязка…
— Два десятилетия находиться со Сталиным в нелегальной партии, в решающие дни проводить вместе с ним революцию, десять лет заседать после революции за одним столом в Политбюро и после всего этого не знать Сталина, это уже действительно развязка, — говорю я.
Сорокин заметно оживляется. Я вижу, что он доволен тем, как я нарочно заострил и утрировал вопрос о "развязке". Он хочет только, чтобы я был последователен. Он меня толкает к этой последовательности. Вопросы сыпятся за вопросами. Когда я начинаю фальшивить, он ловит меня на полуслове, язвит, издевается или бросает короткие фразы:
— Ты попугайничаешь!
— Ты повторяешь чужие слова!
— Ты так говоришь, но не думаешь!
Именно потому, что Сорокин ловит меня на неправде, я выхожу из себя. Это как раз и радует его. Он наступает еще больше, а я еще больше злюсь. Сорокин преспокойно продолжает свою прогулку по комнате, но потом вдруг останавливается, поворачивается ко мне и резко спрашивает:
— Ты веришь в подлость Сталина?